Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Модератор: Kvark

Re: Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Сообщение † Л€ДИ Addam$ † » 02 ноя 2015, 07:03

* * *

Я чувствую приближение смерти и боюсь, что с наступлением темноты не смогу перебросить свиток через стену. Если мне это не удастся, свиток станет добычей рептилий, которые, возможно, догадаются о его назначении. Они, разумеется, не захотят оставлять людям ключ к разгадке тайны невидимого лабиринта: откуда им знать, что письмо это может в конечном счете положительно отразиться на их судьбе. Только в преддверии смерти я начинаю понимать, что был несправедлив к этим созданиям. В космических масштабах бытия никому не дано судить о том, чей уровень развития выше, а чей ниже и какая из цивилизаций — их или наша — больше соответствует нормам вселенского разума.
* * *

Я только что извлек кристалл из накладного кармана, чтобы видеть его перед собой в последние минуты жизни. Он сияет каким-то мрачным, враждебным светом в красноватых лучах уходящего дня. Заметив его, группа туземцев заволновалась, характер их жестов решительным образом изменился. Не понимаю, почему они продолжают стоять у входа, вместо того чтобы переместиться в ближайшую ко мне точку по ту сторону внешней стены.
* * *

Тело мое немеет, я не могу больше писать. Голова сильно кружится, но сознание не замутнено. Смогу ли я перекинуть свиток через стену? Кристалл сияет с прежней яркостью, хотя сумерки уже подступают ко мне со всех сторон.
* * *

Темнота. Очень ослаб. Они продолжают толпиться у входа, запалив свои дьявольские факелы.
* * *

Что это — они уходят? Мне как будто послышался звук… какой-то свет с небес…
* * *

Донесение Уэсли П. Миллера,

командира группы А,

Венерианская Кристальная компания

(Венера, Teppa-Hoвa — VI.16)

На рассвете VI. 12 наш сотрудник Кентон Дж. Стэнфилд (личный номер А-49; земной адрес: Виргиния, Ричмонд, Маршалл-стрит, 5317) отправился с базы Терра-Нова в ближний поисковый рейд, согласованный с данными детекторной съемки. Должен был возвратиться 13-го или 14-го числа. Не появился к вечеру 15-го, и в 20.00 я с пятью своими людьми вылетел на самолете-разведчике «FR-58» по обозначенному детектором курсу. Стрелка не показывала каких-либо отклонений от результатов произведенных накануне замеров.

Следуя в направлении Эрицийского нагорья, мы постоянно освещали местность прожекторами. Трехствольные лучевые пушки и цилиндры D-излучения были готовы к применению против традиционно враждебных нам туземцев или опасных скоплений хищников.

Пролетая над голой равниной на плато Эрикс, мы заметили группу огней, в которых распознали характерные факельные лампы туземцев. С нашим приближением они бросились врассыпную, спеша укрыться в близлежащих лесных массивах. Детектор показал наличие кристалла в том месте, где они только что группировались. Спланировав ниже, мы высветили на поверхности равнины два отдельных объекта: скелет человека, опутанный ползучими побегами растений, и неподвижное тело футах в десяти от него. На повторном заходе мы снизились еще больше и врезались концом крыла в какое-то препятствие, которого мы не смогли разглядеть.

После аварийной посадки мы пешком направились в сторону упоминавшихся выше объектов, но на подходе к ним были остановлены гладким на ощупь и абсолютно невидимым барьером. Данное обстоятельство чрезвычайно нас озадачило. Двигаясь вдоль преграды, неподалеку от скелета мы обнаружили входное отверстие, за которым оказался узкий коридор с еще одним отверстием, выведшим нас непосредственно к скелету. Одежда последнего была полностью уничтожена растениями-некрофагами, но рядом в грязи лежал шлем, который, как мы установили по его номеру, принадлежал сотруднику Фредерику Н. Дуайту, личный номер В-9, из отряда Кенига, ушедшему с Терра-Новы два месяца тому назад в автономный поисковый рейд.

Между скелетом и неподвижным телом находилась еще одна невидимая стена, но мы без труда опознали во втором человеке Стэнфилда. В левой руке он держал свиток для записей, а в правой — перо; судя по всему, в момент своей смерти он что-то писал. Кристалла нигде не было видно, но детектор показал присутствие очень крупного экземпляра где-то рядом со Стэнфилдом.

Добраться до него оказалось намного труднее, но в конечном счете нам это удалось. Тело было еще теплым, а огромный кристалл лежал у его ног под слоем жидкой грязи. Первым делом мы ознакомились с тем, что было написано в свитке, и приняли необходимые меры на основании полученных сведений. Содержание свитка представляет собой довольно длинное повествование, приложенное в качестве предисловия к данному отчету; достоверность приведенных в нем фактов подтвердилась проверкой на практике, что позволяет считать эти записки документальным свидетельством. Последние фрагменты записок несут на себе следы интеллектуальной деградации, но большая их часть вполне заслуживает доверия. Причиной смерти Стэнфилда явилось сочетание жажды, удушья и нервного перенапряжения с глубокой психической депрессией. Его маска была на месте, кислород продолжал поступать, хотя и в объеме значительно ниже нормального.

Поскольку наш самолет получил повреждение, мы вызвали по радио Андерсона, который вскоре доставил на самолете технической поддержки «FG-7» аварийную бригаду, а также специальное оборудование для резки и взрывных работ. К утру «FR-58» был отремонтирован, и Андерсон увел его на базу, захватив с собой тела погибших и найденный кристалл. Дуайт и Стэнфилд будут похоронены на кладбище компании, а кристалл отправится в Чикаго с первым же космическим лайнером. В ближайшем будущем мы намерены последовать совету покойного Стэнфилда — тому, что был им дан в начальной, более здравой части записок, — и перебросить с Земли регулярные войска для окончательного и полного устранения туземной опасности. Расчистив себе таким образом поле деятельности, мы сможем спокойно наладить добычу кристаллов в таком количестве, какое сочтем нужным.

После полудня мы приступили к всестороннему и тщательному изучению невидимого здания — или, точнее сказать, ловушки. Пользуясь длинными шнурами для маркировки коридоров, мы составили подробную схему лабиринта для наших архивов. Сложность замысла и мастерство исполнения были воистину впечатляющими; образцы невидимого вещества мы направили в лабораторию для химического анализа — сведения эти нам очень пригодятся при штурме многочисленных туземных городов. Наш алмазный бур типа «С» смог углубиться в прозрачную стену, и сейчас рабочие заняты закладкой динамита, подготавливая сооружение к взрыву. Оно должно быть разрушено до основания, поскольку представляет серьезную угрозу для воздушного и других видов транспорта.

Внимательно рассматривая план лабиринта, нельзя не отметить ту злую шутку, которую он сыграл не только с Дуайтом, но и со Стэнфилдом. Пытаясь найти доступ ко второму телу, мы не смогли проникнуть туда, заходя с правой стороны, но Маркхейм обнаружил выход из первого внутреннего помещения примерно в пятнадцати футах от Дуайта и в четырех-пяти футах от Стэнфилда. Отсюда начинался длинный коридор (целиком обследованный нами уже позднее), в стене которого, сразу же по правую руку, оказалось еще одно отверстие, приведшее нас прямо к телу. Таким образом, Стэнфилд мог выбраться наружу, пройдя всего двадцать с небольшим футов, если бы он воспользовался выходом, находившимся непосредственно позади него, — выходом, которого он так и не достиг, будучи побежден собственной слабостью и отчаянием.


Рассказать:
† Л€ДИ Addam$ †
 

Re: Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Сообщение † Л€ДИ Addam$ † » 02 ноя 2015, 07:05

Зверь в пещере[145]

(перевод И. Богданова)

Ужасная истина, длительное время едва брезжившая в моем усталом, воспаленном мозгу, теперь уже не вызывала сомнений. Я заблудился — окончательно и безнадежно заблудился в огромном лабиринте Мамонтовой пещеры.[146] Куда бы я ни устремлял свой взгляд, я не мог различить ничего, что помогло бы мне найти путь наружу. Я более не мог тешить себя тщетной надеждой на то, что когда-нибудь перед моими глазами вновь предстанет благословенный свет дня и я снова смогу наслаждаться созерцанием милых моему сердцу холмов и долов внешнего мира. Надежда оставила меня. Однако, к своему немалому удовлетворению, в этой трагической ситуации мне удавалось сохранять самообладание и хладнокровие, воспитанное долгими годами философских штудий. Мне доводилось читать и слышать о том, что жертвы подобных ситуаций частенько впадают в состояние, близкое к безумию, но в отличие от них я не испытывал ничего подобного: напротив, едва осознав, что у меня не осталось ни единого шанса на спасение, я даже как будто успокоился.

Мое присутствие духа не смогла поколебать и мысль о том, что я, скорее всего, зашел в своих скитаниях столь далеко, что очутился в не исследованных еще областях пещеры, куда не заходили поисковые партии. Что ж, размышлял я, если мне суждено умереть, то это мрачное, но в то же время и великолепное подземелье послужит мне не менее удобной гробницей, чем склеп на церковном кладбище.

Я ни минуты не сомневался в том, что мне предстоит смерть от голода. Другие могут сходить с ума, сколько им угодно, но мне-то эта участь не грозила. В моем нынешнем положении мне некого было винить, кроме себя. Воспользовавшись тем, что гид не мог запомнить всех экскурсантов в лицо, я отделился от своей группы и, пробродив около часа по закрытым для туристов туннелям пещеры, обнаружил, что не могу восстановить в памяти все бесконечные повороты и хитросплетения пройденного пути.

Мой фонарь мало-помалу угасал, и вскоре мне предстояло очутиться в кромешной и почти физически осязаемой тьме земных недр. Наблюдая за тусклым, подрагивающим язычком пламени, что еще теплился под стеклом лампы, я пытался обрисовать себе все детали собственного конца. В моей памяти всплыла газетная статья, повествующая об ужасной судьбе колонии туберкулезников,[147] которые, найдя атмосферу этого гигантского подземелья на редкость оздоровительной (и в самом деле, ее отличали свежий сухой воздух, отсутствие температурных колебаний и, конечно же, полный покой), решили устроить тут нечто вроде курорта, но вместо желанного исцеления нашли жуткую и во многом необъяснимую погибель. Я видел жалкие останки их грубо сколоченных хижин, когда проходил мимо с экскурсией, и, помнится, даже задумался над тем, какой эффект могло бы произвести длительное пребывание в пещере на такого здоровяка, как я. Что ж, мрачно говорил я себе, теперь у тебя есть реальная возможность выяснить это, ибо отсутствие еды как раз и означает весьма длительный переход в мир иной.

После того как мой фонарь испустил из себя последний луч света, я решил со всей тщательностью возобновить поиски выхода, не пренебрегая никакими средствами спасения. А потому, набрав в легкие максимально возможное количество воздуха, я разразился серией протяжных воплей в надежде на то, что хотя бы один из них достигнет ушей нашего гида. Но при этом я втайне был уверен, что все мои крики абсолютно напрасны и что мой голос, усиленный и многократно отраженный от бесчисленных складок нависающего над моей головой темного свода, не будет услышан никем, кроме меня. Однако во время очередной краткой передышки, понадобившейся мне, чтобы захватить в легкие побольше воздуха, я вдруг остановился и замер с открытым ртом: где-то вдалеке мне почудились легкие шаги, почти бесшумно приближавшиеся ко мне по каменному полу пещеры. Неужели избавление пришло ко мне так скоро? Так, значит, все мои дурные предчувствия оказались сущей чепухой! Скорее всего, наш гид, обнаружив пропажу одного из экскурсантов, немедленно направился по моим следам и все это время был где-то неподалеку. Обуреваемый этими радостными мыслями, я уже совсем было приготовился издать еще пару-другую воплей, чтобы облегчить задачу своему спасителю, как вдруг весь мой восторг обратился в непередаваемый ужас, ибо мой и без того острый слух, теперь еще более отточенный царившим вокруг меня вечным безмолвием, наконец донес до моего неповоротливого сознания непостижимую и парализующую истину: шаги, которые я слышал, не могли принадлежать человеку. В могильной тишине этого исполинского подземного грота тяжелые туристские ботинки должны были производить резкие, грохочущие звуки, а то, что я слышал, было мягкими вкрадчивыми шажками, характерными для грациозной поступи представителей семейства кошачьих. Кроме того, напряженно вслушиваясь в окружавшую меня тьму, я иногда различал поступь четырех, а не двух ног.

Теперь я уверился в том, что мои дурацкие вопли привлекли внимание какого-то хищного зверя — возможно, пумы, — который случайно забрел в пещеру. Возможно, подумал я, Всемогущий решил подарить мне более скорую и милосердную смерть, нежели мучительное увядание от голода. Несмотря на все эти мысли, никогда не дремлющий инстинкт самосохранения уже завладел мною, и, проигнорировав то обстоятельство, что избавление от этой новой опасности лишь обречет меня на длительные смертные муки, я решил как можно дороже продать свою жизнь. Как это ни странно, но я ни на секунду не усомнился в том, что моим неведомым визитером движут исключительно враждебные намерения. Учитывая ситуацию, я затаил дыхание в надежде на то, что неизвестный зверь, утратив звуковые ориентиры, собьется с пути и проследует мимо меня по одному из соседних коридоров. Однако этой надежде не суждено было сбыться — странные шаги неуклонно приближались. Очевидно, животное выследило меня по запаху, что вовсе не удивительно, принимая во внимание чистоту здешнего воздуха и отсутствие в нем свойственных наружному миру примесей.

Решив, что мне лучше вооружиться на случай внезапного и невидимого нападения, я принялся шарить по каменному полу пещеры, пытаясь выудить из разбросанных по нему скальных обломков кусок помассивнее. Наконец мне удалось обнаружить два подходящих экземпляра. Зажав по одному в каждой руке, я прислонился к стене и принялся хладнокровно ожидать неминуемой развязки. Тем временем звук шагов раздавался все ближе и ближе. Невидимое животное вело себя на удивление странно. По большей части, оно передвигалось как четвероногое, правда, его передние и задние ноги не всегда ступали согласованно; бывали моменты — достаточно редкие и непродолжительные моменты, — когда оно, казалось, использовало всего две конечности. Размышляя над природой своего гипотетического противника, я в конце концов пришел к выводу, что это был какой-то несчастный обитатель здешних гор, подобно мне, расплачивающийся за свое неуемное любопытство пожизненным заключением в исполненной тьмы бездне гигантской пещеры. Без сомнения, все время своего пребывания здесь он питался слепыми крысами, летучими мышами и рыбами, а может быть, и зрячими сородичами последних, обитающими в притоках Грин-ривер, чьи воды неизвестно каким образом связаны с подземными резервуарами гигантского подземного грота. Я скрашивал свое безмолвное ожидание предположениями о том, как мог измениться внешний облик зверя в связи с длительным пребыванием в здешних условиях, и, признаться, не раз содрогнулся, припомнив местные слухи об ужасающем виде бедолаг-туберкулезников, скончавшихся в пещере. Затем я вдруг вспомнил о том, что, даже если мне повезет и я выйду из грядущей схватки победителем, мне все равно никогда не увидеть истинного облика моего противника, ибо мой фонарь давно потух, а спичек у меня при себе не было. Я почувствовал, как овладевшее мною напряжение становится невыносимым. Мой взбудораженный рассудок одну за другой преподносил мне картины самых невероятных существ, затаившихся в окружавшей меня тьме, пока мне не стало казаться, что они и в самом деле прикасаются ко мне. Все ближе и ближе раздавались ужасные шаги. Может быть, мне следовало закричать, но я знал, что, даже если малодушие и подтолкнет меня на это, мой крик все равно останется без ответа. Я попросту окаменел от ужаса и изрядно сомневался в том, что моя правая рука повинуется мне, когда в критический момент я прикажу ей бросить камень в приближающегося зверя. Наконец осторожные шаги послышались в непосредственной близи от меня. Зверь был очень близко. В темноте уже было отчетливо слышно его тяжелое, затрудненное дыхание, и, сколь бы ни велик был мой страх, я все же сообразил, что он пришел откуда-то издалека и порядком устал. И в этот момент сковывавшие меня чары рассеялись. Доверившись своему слуху, я размахнулся и что было сил швырнул кусок известняка с заостренными краями в том направлении, откуда исходили шелест шагов и надсадные хрипы, сопровождавшие дыхание зверя. Замечательно, что в условиях абсолютной темноты я чуть было не попал в цель — во всяком случае, я отчетливо слышал, как животное отпрыгнуло на порядочное расстояние и затаилось.

Сориентировавшись на новую цель, я послал в своего врага еще один обломок скалы и на этот раз не промахнулся: к моей великой радости, я услыхал, как загадочное существо грохнулось на каменный пол и осталось там лежать без движения. Почти обессилев от внезапно нахлынувшего на меня облегчения, я привалился к стене туннеля. Но дыхание во тьме не смолкло — оно лишь стало более хриплым, прерывистым и каким-то стонущим, из чего я заключил, что вовсе не убил, а всего лишь ранил зверя. После этого открытия все мое желание обследовать загадочную тварь моментально улетучилось. Некое странное чувство, родственное безосновательному суеверному ужасу, переполнило все мое существо, и я не только не подошел, чтобы взглянуть на своего поверженного противника, но и не стал предпринимать дальнейших попыток закидать его камнями и таким образом закончить свое дело. Вместо того я повернулся и стремглав бросился по коридору в том направлении, откуда (как мне подсказывал мой почти парализованный страхом и отчаянием мозг) я пришел. Внезапно я услыхал новый звук — вернее, целую последовательность звуков. То был размеренный топот ног, одетых в тяжелые, подбитые железными подковками ботинки. На этот раз сомнений быть не могло. Это был гид! Потом я кричал, вопил, орал и, пожалуй, даже стенал от радости при виде замаячивших на сводах пещеры желтоватых бликов, которые не могли быть ничем иным, как отсветом фонаря. Я бросился на свет и, прежде чем сумел понять, как это произошло, уже лежал у ног своего спасителя, цепляясь за его башмаки, и, забыв про свое хваленое хладнокровие, нечленораздельно выплескивал из себя все пережитые мною страхи пополам с самыми непонятными выражениями благодарности, которые кому-либо на свете доводилось слышать в подобной ситуации. Постепенно я все же пришел в себя и кое-как обрел присутствие духа. Оказалось, что гид заметил мое отсутствие вскоре после того, как мы вошли в пещеру. Руководствуясь свойственным ему инстинктом, он вернулся к тому месту, где мы разговаривали с ним в последний раз, и, обследуя одно за другим все попутные ответвления пещеры, после четырех часов поисков нашел мой туннель.

К тому времени, как он закончил свой рассказ, я уже заметно приободрился. Присутствие живого человеческого существа и яркий свет лампы вдохнули в меня утраченное было мужество, и, вспомнив о звере, раненном мною в нескольких десятках метров отсюда, я предложил своему спутнику исследовать загадочное существо, ставшее моей жертвой. Мне удалось проследить недавний путь к месту моего ужасного испытания. Вскоре перед нами замерцал в свете фонаря некий белый предмет, отчетливо выделявшийся на светлом фоне известняка. Осторожно приблизившись к распростертому на камнях телу, мы не смогли сдержать удивленного восклицания, ибо нашим глазам предстало самое кошмарное чудовище из всех, что нам обоим когда-либо доводилось видеть. Более всего оно было похоже на крупную человекоподобную обезьяну, сбежавшую из какого-нибудь странствующего цирка. Его волосы были ослепительно белыми, что, без сомнения, было следствием долгого нахождения в чернильных безднах пещеры, куда не проникал ни один луч солнца. Гораздо труднее было объяснить тот факт, что на большей части его тела волос вообще не было! Исключение составляла голова, целиком заросшая неимоверной длины растительностью, которая грязными и спутанными лохмами свешивалась на плечи чудовища. Зверь лежал ничком, и потому мы не имели возможности взглянуть на его морду. Передние и задние конечности были развиты явно непропорционально, что, впрочем, объясняло его странную манеру передвигаться, что так поразила меня ранее. Кончики пальцев зверя заканчивались длинными когтями, слегка напоминающими человеческие ногти. При этом его конечности были явно не приспособлены для хватания. Я посчитал, что они утратили эту способность ввиду все того же длительного пребывания в подземелье, тем более что на это совершенно недвусмысленно указывала превалирующая и даже какая-то неестественная белизна, свойственная всему кожному покрову существа. Никаких признаков хвоста мы не обнаружили.

Дыхание животного становилось все слабее, и мой спутник уже поднял было револьвер, чтобы избавить его от лишних страданий, когда оно вдруг испустило слабый звук, заставивший гида выпустить оружие из рук. Я не могу в точности описать этот звук — знаю только, что его не мог издать ни один представитель животного мира. Возможно, что присущее ему необычное качество объясняется продолжительным периодом существования в условиях абсолютной, ничем не прерываемой тишины, а также внезапным появлением света, которого несчастное существо не видело с того времени, как заблудилось в пещере. Так или иначе, звук этот, более всего похожий на басовитое бормотание, продолжал раздаваться у наших ног. Внезапно по телу животного пробежала сильнейшая судорога, конечности напряглись, пальцы сжались в конвульсиях. Содрогнувшись всем телом, белая обезьяна одним рывком перекатилась на спину, обратив к нам лицо. Несколько мгновений я стоял как вкопанный. Я был настолько поражен видом глаз существа, что не помышлял ни о чем происходившем вокруг меня. Глаза были черными — глубокими и беспросветно-черными. Они, как угли, выделялись на фоне его белоснежных волос и светлой кожи. Как и у прочих обитателей подземных полостей, они глубоко запали в глазницы и казались лишенными зрачков. Нагнувшись поближе, я обнаружил, что лицо существа было более плоским и имело более густой и длинный волосяной покров, чем у большинства обезьян. При этом его нос был гораздо крупнее обезьяньего.

В то время как мы с ужасом взирали на представшее нашему взору отвратительное зрелище, толстые губы чудовища раскрылись и до нашего слуха донеслось несколько звуков иного качества. Затем существо умолкло навсегда.

Дрожавший с головы до пят гид принялся яростно трясти меня за рукав куртки. Фонарь у него в руке ходил ходуном, отчего на сомкнувшихся вокруг нас каменных стенах плясали самые невероятные тени.

Я не отвечал на его отчаянный призыв, но продолжал неподвижно стоять посреди туннеля, уставившись на тело у меня под ногами.

Затем обуревавший меня ужас сменился удивлением, гневом, состраданием и сознанием вины. Ибо последние звуки, исторгнутые распростертой на известняковом полу фигурой, открыли нам ужасную истину: убитое мною существо, загадочный зверь, обитавший в темных подземных безднах, был — по крайней мере, когда-то в прошлом — ЧЕЛОВЕКОМ!!!


Рассказать:
† Л€ДИ Addam$ †
 

Re: Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Сообщение † Л€ДИ Addam$ † » 02 ноя 2015, 07:06

Алхимик[148]

(перевод В. Дорогокупли)

На вершине холма, крутые склоны которого поросли травой, а у подножья сплетает узловатые ветви первозданный лес, стоит древний замок моих предков. Из века в век его зубчатые стены и башни свысока взирают на дикую и суровую местность вокруг холма. Столетиями замок служил пристанищем для горделивого рода, древностью своей превосходящего даже замшелую кладку в основании крепостных стен. Эти стены и башни, выдержавшие немало яростных штурмов, а теперь медленно разрушающиеся под натиском неумолимого времени, в стародавнюю феодальную эпоху славились как одна из самых мощных и неприступных крепостей во всей Франции. Немало воинственных баронов, графов и даже королей обломали зубы об эту твердыню, и ни разу ее просторные залы не слышали тяжкой поступи торжествующего завоевателя.

Однако с тех славных пор очень многое изменилось. Бедность — чтоб не сказать нищета — вкупе с гордостью, не позволявшей потомкам древнего рода унижаться до меркантильных расчетов, привели к тому, что их владения, в прошлом великолепные, постепенно приобрели жалкий вид. Осыпающиеся стены, запущенный парк, грязная яма на месте крепостного рва, щербатая брусчатка двориков и покосившиеся башни вкупе с просевшими полами, источенной червями панельной обшивкой и поблекшими гобеленами во внутренних помещениях свидетельствовали о безвозвратно ушедшем величии. С годами одна за другой приходили в негодность мощные угловые башни, пока в более-менее жилом состоянии не осталась лишь четвертая и последняя из них, приютившая немногочисленных потомков некогда богатых и могущественных властителей.

В одной из огромных и мрачных комнат внутри этой башни девяносто лет назад появился на свет я — Антуан, граф де С., последний потомок этого злосчастного и проклятого рода. Среди этих стен — а также в блужданиях по окрестным дремучим лесам, сырым лощинам и темным гротам — прошли первые годы моей безрадостной жизни. Родителей своих я никогда не знал. Мой отец погиб в возрасте тридцати двух лет, за месяц до моего рождения — ему на голову упал камень, отвалившийся от ветхого парапета в давно заброшенной части замка. Моя мать скончалась при родах, так что я остался на попечении нашего единственного слуги, весьма почтенного старика, которого, сколько помню, звали Пьером. Я был единственным ребенком, и это одиночество еще усугублялось стараниями воспитателя, который всячески препятствовал моему общению со сверстниками — детьми крестьян, чьи фермы были разбросаны по равнине, окружающей замковый холм. В то время Пьер объяснял свой запрет тем, что мне, отпрыску благородного рода, негоже водиться с простолюдинами. Но теперь-то я знаю, что его настоящей целью было оградить меня от местных преданий о проклятии, лежащем на нашей семье, — преданий, преувеличенно зловещим шепотом пересказываемых по вечерам перед очагами в крестьянских домишках.

Таким образом, предоставленный самому себе, я провел годы за чтением старинных фолиантов, коими изобиловала полутемная библиотека замка, а в перерывах между чтением бесцельно бродил по сумрачному лесу. Неудивительно, что следствием такого времяпрепровождения стала моя неизбывная меланхолия. Мой выбор книг соответствовал моему душевному состоянию: по большей части то были оккультные труды немыслимой давности.

Как ни странно, в семейной библиотеке я нашел очень мало сведений, касающихся моего рода, а немногочисленные документы на сей счет были полны недомолвок и темных намеков. Быть может, именно решительное нежелание моего престарелого наставника обсуждать со мной семейную историю стало причиной страха, который я испытывал перед своим огромным и пустынным обиталищем. Позднее, уже выйдя из детского возраста, я сумел свести воедино обрывки фраз, которые срывались с уст к тому времени совсем одряхлевшего старика. В той или иной степени они касались одного обстоятельства: раннего возраста, в котором уходили из жизни все носители титула графов С. Поначалу я просто решил, что наш род, увы, по каким-то наследственным причинам не относится к числу долгожителей, но, прислушиваясь к бессвязным речам старика, обратил внимание на часто упоминавшееся в них старое проклятие, якобы из-за которого на протяжении столетий ни один граф С. не прожил более тридцати двух лет. В мой двадцать первый день рождения старый Пьер вручил мне документ, который, по его словам, из поколения в поколение передавался в нашей семье от отца к сыну. Странным было содержание этого документа, и оно подтвердило самые мрачные из моих опасений. К тому времени моя вера в сверхъестественное уже пустила достаточно глубокие корни, иначе я бы с пренебрежением отверг эту писанину как невероятный вымысел.

В рукописи шла речь о событиях тринадцатого века, когда замок, в котором я родился и вырос, был еще крепок, грозен и неприступен. В ту пору во владениях графа С. жил один человек низкого происхождения, но высоких амбиций, далеко превосходивший в этом плане всех прочих простолюдинов. Его имя было Мишель, но местные чаще называли его Mauvais, то есть Дурной, ибо он имел весьма зловещую репутацию. Занимался он вещами, далеко не приличествующими простым землепашцам: черной магией, алхимией, поисками философского камня и эликсира бессмертия. У Мишеля имелся сын по имени Шарль, также преуспевший по части запретных знаний и из-за этого получивший прозвище Шарль-колдун. Этой парочки сторонились все честные люди, не без основания подозревая их в делах самого темного свойства. Ходили слухи, что старый Мишель заживо сжег свою жену в качестве жертвоприношения Сатане. Отцу и сыну также приписывали бесследное исчезновение многих крестьянских детей в округе. Единственным относительно светлым лучом на фоне мрака, окутывавшего этих двоих, являлась исступленная любовь, которую старик питал к своему отпрыску, и не менее сильное ответное чувство последнего, далеко выходившее за рамки обычной сыновней привязанности.

И вот однажды поздним вечером в замке на холме поднялся страшный переполох по причине исчезновения юного Годфри, сына графа Анри. Обыскивая окрестности, обезумевший отец в сопровождении слуг ворвался в хижину колдунов и застал старого Мишеля хлопочущим у огромного котла с каким-то варевом. Не помня себя от гнева и отчаяния, граф набросился на старого колдуна и не разжимал хватки на его горле, пока жертва не испустила дух. А тем временем в замке ликовали, найдя юного Годфри живым и невредимым в одном из дальних, давно не используемых покоев, но посланец с этой радостной вестью прибыл слишком поздно, чтобы предотвратить бессмысленную расправу над стариком. А когда кавалькада с графом во главе покидала хижину алхимиков, за деревьями появилась фигура Шарля. Громкий гомон графской челяди донес до него смысл происшедшего, но он в первый момент как будто бесстрастно воспринял новость о гибели отца. Затем он медленно двинулся по тропе навстречу графу и глухим замогильным голосом произнес проклятие, с той поры преследовавшее род графов С.:

Пусть каждый потомок, возглавив твой род,

Твой нынешний возраст не переживет!

С последними словами Шарль внезапно выхватил из складок своей одежды стеклянный флакон и резким движением выплеснул его содержимое — какую-то бесцветную жидкость — в лицо убийцы своего отца, а после того канул в черноту ночного леса. Граф скончался на месте, не издав ни звука, и был похоронен на следующий день; в ту пору со дня его рождения прошло чуть больше тридцати двух лет. Слуги и крепостные крестьяне долго прочесывали окрестности в поисках убийцы, но напасть на его след не смогли.

В последующие годы никто больше не заводил речь о проклятии, и оно постепенно изгладилось из памяти домочадцев покойного графа. Посему, когда Годфри — невольный виновник той трагедии и носитель графского титула после смерти отца — в возрасте тридцати двух лет погиб на охоте от случайной стрелы, все оплакивавшие эту потерю не связали ее с давними словами Шарля-колдуна. Но когда следующий молодой граф, носивший имя Робер, был найден мертвым в поле близ замка (причем без каких-либо признаков насилия), среди крестьян пошли толки: мол, неспроста ранняя смерть постигла их господина вскоре после того, как он отметил свой тридцать второй день рождения. Луи, сын Робера, утонул в крепостном рву по достижении все того же рокового возраста, и в последующие века скорбный список исправно пополнялся именами все новых Роберов, Анри, Антуанов и Арманов, живших счастливо и достойно, но безвременно уходивших в мир иной с приближением возраста, в котором их предок совершил то злосчастное убийство.

По прочтении рукописи я уверовал в действенность проклятия, а следовательно, и в то, что мне судьбой отмерено еще максимум одиннадцать лет жизни. И эта самая жизнь, совсем недавно не имевшая для меня большой ценности, теперь с каждым днем казалась мне все дороже, меж тем как я все глубже погружался в тайны запретного мира черной магии. Живя отшельником, я не интересовался достижениями современной науки, предпочитая ей Средневековье с его демонологией и алхимией, — то есть занимаясь тем же, чем некогда занимались старый Мишель и его сын Шарль. Однако ни в одном старинном источнике мне не попадались сведения о необычном проклятии, наложенном на мой род. Иной раз я пытался мыслить рационально и искал естественные объяснения череде смертей, в частности предполагая их делом рук Шарля и его потомков. Однако после скрупулезных архивных изысканий я не нашел свидетельств того, что род алхимика был продолжен, и тогда вернулся к оккультным штудиям в надежде отыскать средство, снимающее заклятие. В одном вопросе я был абсолютно тверд: я решил никогда не жениться, чтобы проклятие умерло вместе со мной, ибо в нашем роду больше не было мужских ветвей.

Старый Пьер покинул земную юдоль незадолго до моего тридцатилетия. Я без чьей-либо помощи похоронил его под плитами внутреннего двора, где он при жизни так любил прогуливаться. Отныне я остался единственным человеческим существом в огромной старой крепости и под гнетом одиночества почти смирился в душе с неотвратимостью рока, уготовившего мне скорую кончину по примеру моих предков. Теперь я большую часть времени посвящал обследованию полуразвалившихся и давно заброшенных частей замка, куда боялся заглядывать в юности. Иные из тех помещений, как рассказывал Пьер, уже более четырех столетий не слышали звука людских шагов. Многое из увиденного там внушало трепет. Старинная мебель, покрытая вековым слоем пыли, насквозь прогнила из-за царившей там сырости. Паутина встречалась повсюду в невиданном изобилии, а гигантские нетопыри — единственные обитатели этого мрака — хлопали жуткими костлявыми крыльями при моем приближении.

Теперь я очень внимательно вел счет своим дням и даже часам, поскольку каждое движение маятника массивных часов в библиотеке отмеряло стремительно сокращавшийся срок моей жизни. И вот настали дни, которых я ждал с тревожным предчувствием. Все мои предки умирали незадолго до достижения ими точного возраста графа Анри в день его смерти. Теперь и я приблизился к этому возрасту и был все время настороже — не зная, в каком обличье настигнет меня смерть, но будучи полон решимости встретить ее лицом к лицу, а не как жалкий трус или пассивная жертва. И я с удвоенным рвением продолжал обследовать старый замок.

Событие, решительно изменившее мою жизнь, произошло во время самой длительной из моих вылазок в заброшенные помещения крепости. Согласно расчетам, оставалось менее недели до рокового часа, который ограничивал срок моего земного существования. Большую часть того утра я потратил, карабкаясь вверх и вниз по полуразрушенным лестничным пролетам в одной из башен, сильнее всего пострадавшей от времени. К полудню я добрался до ее самого нижнего уровня, где в Средние века, судя по всему, располагалась темница, а позднее был устроен пороховой погреб. Я медленно продвигался по осклизлому полу среди стен, покрытых коркой селитряных отложений, а через некоторое время в неверном свете факела увидел перед собой глухую, сочившуюся влагой стену. Я уже было повернул назад, как вдруг заметил небольшой люк в полу прямо у моих ног. Чуть помедлив в нерешительности, я ухватился за кольцо, вделанное в крышку люка, и с огромным трудом его поднял. Из черного провала хлынули удушливые испарения, едва не загасившие мой факел, но я успел разглядеть ведущие вниз каменные ступени. Дождавшись, когда поток зловония ослаб, а факел вновь начал гореть более-менее ровно, я начал спуск. Ступенек оказалось много, а от последней из них начинался узкий, облицованный камнем туннель, который, судя по всему, лежал ниже подножия холма.

Я долго шел по туннелю, пока не уперся в толстую дубовую дверь, влажную, как и все вокруг, и воспротивившуюся моим попыткам ее открыть. Убедившись в тщетности своих усилий, я двинулся обратно по туннелю, но через несколько шагов замер как вкопанный, испытав сильнейшее потрясение, не сравнимое ни с чем дотоле мною пережитым. Я внезапно услышал, как дверь позади меня заскрипела, медленно поворачиваясь на ржавых петлях. Мои чувства в тот момент не поддаются описанию. Одна лишь мысль о возможной встрече с человеком либо призраком в давным-давно заброшенном подземелье замка повергла меня в невообразимый ужас. Когда я наконец преодолел оцепенение и повернулся в сторону звука, мои глаза начали ощутимо вылезать из орбит.

В готической арке дверного проема стоял человек в темном платье средневекового фасона и маленькой шапочке. Его длинные густые волосы и борода были иссиня-черного цвета, лоб казался ненормально большим, впалые щеки покрывала сеть морщин, а кисти длинных рук, узловатые и клешнеобразные, имели мертвенно-бледный, мраморный оттенок, какого я ни разу не видел у людей. Иссохшее тело незнакомца было как-то странно скособочено, при этом почти теряясь в складках его просторного облачения. Но более всего меня поразили его глаза: два провала бездонной черноты, исполненные дикой злобы и ненависти. И эти глаза пристально смотрели на меня, словно намереваясь растерзать в клочья мою душу.

Наконец человек подал голос — резкий, гулкий, дышавший угрозой, — от которого у меня пошли мурашки по коже. Изъяснялся он на вульгарной латыни, бывшей в ходу среди ученых людей Средневековья и в целом неплохо знакомой мне по многочисленным трактатам демонологов и алхимиков того времени. Прежде всего человек-призрак напомнил о проклятии, тяготевшем над моим родом, и о моем близком конце, который был предопределен из-за убийства моим предком старого Мишеля. Далее он принялся со злорадством описывать месть Шарля-колдуна. Он рассказал, как Шарль скрылся в ночном лесу сразу после отмщения графу и как он спустя годы вернулся в эти места, чтобы подстеречь и убить стрелой Годфри, приближавшегося к возрасту, в котором погиб его отец. Он рассказал, как Шарль тайно обосновался в одном из уже тогда забытых замковых подземелий, в дверном проеме которого теперь маячила эта жуткая фигура; он рассказал, как Шарль напал посреди поля на Робера, сына Годфри, и силой влил ему в рот яд, таким образом умертвив его в тридцатидвухлетнем возрасте и продолжив исполнение проклятия. Рассказчик не удосужился прояснить загадку, казавшуюся мне наиболее странной во всей этой истории, а именно: кем и как исполнялось проклятие после смерти Шарля. Вместо этого он пустился в рассуждения об опытах двух алхимиков, отца и сына, особо упирая на попытки Шарля создать эликсир, дарующий вечную жизнь и молодость.

Воодушевление, с которым он говорил об алхимических опытах, на время затмило в его взоре ту яростную ненависть, что так потрясла меня вначале, но затем этот дьявольский блеск объявился вновь. Незнакомец издал мерзкий, по-змеиному шипящий звук и вытащил из складок одежды небольшую склянку, очевидно намереваясь покончить со мной тем же образом, каким поступил с графом Анри Шарль-колдун шестьсот лет назад. Моими дальнейшими действиями руководил исключительно инстинкт самозащиты; преодолев дьявольское оцепенение, которое сковывало меня перед лицом врага, намеревавшегося меня изничтожить, я запустил в него уже почти погасшим факелом. Послышался звон стекла; склянка упала и разбилась на каменном полу у ног незнакомца, чья одежда с неожиданной быстротой занялась странным, почти белым пламенем. Нечеловеческий вопль ужаса и бессильной злобы, исторгнутый незадачливым убийцей, оказался слишком сильным испытанием для моих и без того предельно напряженных нервов, и я без чувств рухнул на скользкие камни туннеля.

Когда я очнулся, вокруг стояла кромешная тьма. Мой разум противился осмыслению происшедшего, но любопытство оказалось сильнее. Кем было это исчадие зла и как этот злодей проник в подвалы замка, мучительно думал я. Почему он хотел отомстить за смерть старого Мишеля и каким образом проклятие исполнялось в течение многих веков, прошедших со времен Шарля-колдуна? Страх смерти более не тяготел надо мной с той минуты, как был повержен источник смертельной угрозы, и теперь во мне разрасталось желание выяснить все о проклятии, столетиями преследовавшем мой род и превратившем последние годы моей жизни в непреходящий кошмар. Итак, решившись разобраться в этом до конца, я вынул из кармана кремень и огниво и зажег свой запасной факел.

Первым, что я увидел в его свете, оказалось обугленное тело незнакомца, черной бесформенной грудой лежавшее на полу. Его жуткие глаза были теперь закрыты. Я поспешил отворотить от него взор и вошел в помещение за дверью, оказавшееся чем-то вроде алхимической лаборатории. В одном из углов были небрежно свалены в кучу бруски желтого металла, ярко засверкавшие, когда я приблизил к ним факел. То могло быть золото, но я даже не попытался в этом удостовериться, все еще находясь под слишком сильным впечатлением от пережитого. В дальнем конце комнаты обнаружилось отверстие, которое вывело меня в один из заросших оврагов, коими изобиловал дикий лес у подножия холма. Выяснив теперь, каким образом незнакомец проникал в замок, я возвратился в туннель. Не желая более смотреть на останки, я хотел быстро пройти мимо, но тут послышался слабый звук, как будто указывающий на то, что жизнь еще не окончательно угасла в этом обожженном и скрюченном теле. Преодолев отвращение, я наклонился, чтобы еще раз его оглядеть. В этот самый момент вдруг раскрылись пронзительно-черные глаза — даже более черные, нежели обугленное лицо, — а растрескавшиеся губы попытались что-то произнести. Я с трудом разобрал только имя «Шарль-колдун» и еще два слова — «годы» и «проклятие», в остальном же смысл его бессвязного бормотания от меня ускользал. Когда он это понял, темный взгляд вспыхнул такой злобой, что я невольно отшатнулся, позабыв о беспомощном состоянии врага.

И тогда этот несчастный, собрав остатки сил и приподняв голову с осклизлых камней пола, к моему ужасу, заговорил громко и вполне отчетливо. Слова его, в каждом из которых чувствовалось отлетавшее дыхание жизни, до сих пор стоят у меня в ушах, отравляя мой покой днем и ночью.

— Глупец! — почти прокричал он. — Ты так и не понял, в чем состоял мой секрет? Твой никчемный умишко так и не смог уяснить, как на протяжении шести веков сбывалось проклятие, наложенное на твой род! Разве я не говорил тебе про эликсир вечной жизни? Тебе до сих пор невдомек, что величайшая тайна алхимии была успешно открыта?! Так слушай же — это я! Я! Это я прожил шесть веков, чтобы мстить, ибо я и есть Шарль-колдун!


Рассказать:
† Л€ДИ Addam$ †
 

Re: Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Сообщение † Л€ДИ Addam$ † » 02 ноя 2015, 07:07

Преображение Хуана Ромеро[149]

(перевод О. Скворцова)

Сказать по правде, я не имею особого желания распространяться обо всем происшедшем на шахте Нортона 18 и 19 октября 1894 года. Только мой долг перед наукой вынуждает меня вспоминать на закате жизни о страшных событиях той ночи, а именно о преображении (назовем это так) Хуана Ромеро.

Пусть мое имя и происхождение останутся загадкой для потомства — это представляется мне более удобным по той простой причине, что человек, переезжающий в Штаты или колонии, оставляет за собой право хранить свое прошлое в тайне. Кроме того, мои прежние занятия не имеют ни малейшего отношения к этому повествованию, за исключением, пожалуй, одного факта — моего пребывания в Индии, где я чувствовал себя в большей степени своим среди местных седобородых мудрецов, чем среди собратьев-офицеров. Я еще не успел всерьез увлечься учениями Востока, когда определенные обстоятельства вынудили меня оставить службу, так что в конечном счете я оказался на просторах Дикого Запада уже под другим, самым обыкновенным и ничего не значащим именем.

Лето и осень 1894 года я провел на мрачных склонах Кактусовых гор,[150] где трудился рудокопом на знаменитой шахте Нортона. Благодаря ее открытию одним пожилым старателем несколькими годами ранее, весь этот район прежде безлюдной пустыни стал средоточием хотя и убогой, но все-таки жизни. Золотоносная пещера, расположенная несколько ниже горного озера, обогатила своего почтенного первооткрывателя сверх всякой мыслимой меры. Сейчас шахта представляла собой огромное количество туннелей, где компанией, которой она была продана, велись интенсивные разработки золотоносных жил. Огромная и разношерстная армия рудокопов день и ночь посменно трудилась в многочисленных шурфах и скальных пустотах. Мистер Артур, работавший на шахте горным мастером, часто говаривал об уникальности местных геологических образований и, вслух размышляя о возможной протяженности пещеры, прикидывал будущее этого гигантского горнорудного предприятия. Что же касается обилия встречаемых нами подземных пустот, то мистер Артур объяснял их возникновение действием мощных потоков грунтовых вод.

Хуан Ромеро появился на копях вскоре после меня. Внешне он мало чем отличался от остальных здешних рабочих, в большинстве своем мексиканцев, хотя черты его лица, в целом типично индейские, были более утонченными, а кожа — более светлой, чем у прочих индейцев, как чистокровных, так и с примесью испанской крови. При этом, как ни странно, цвет его кожи не вызывал ни малейших ассоциаций с кастильскими конкистадорами или американскими первопоселенцами. Более всего он напоминал какого-нибудь древнего ацтекского вождя, что особенно бросалось в глаза в те моменты, когда он, встав поутру с первыми лучами солнца, воздевал руки к светилу, как бы исполняя некий старинный ритуал, смысл которого он и сам не был в состоянии постичь. В остальных случаях кровь благородных предков никак в нем не проявлялась. Невежественный и грязный, он был в этом сродни другим мексиканцам, работавшим на шахте. Как мне впоследствии стало известно, его еще ребенком подобрали в заброшенной горной хижине — он один остался в живых после свирепствовавшей по всей округе эпидемии. Неподалеку от хижины валялись два уже обглоданных стервятниками скелета, видимо, принадлежавших его родителям. Никто толком не помнил ни их внешности, ни хотя бы имен. Вдобавок ко всему последовавший вскоре обвал стер с лица земли, а заодно и из людской памяти даже само место, где они когда-то жили. Мальчик вырос в семье мексиканского угонщика скота, унаследовав его имя, а также привычки и манеры своего малопочтенного окружения.

Привязанность, которую испытывал ко мне Хуан, объяснялась наличием у меня старинного индийского перстня необыкновенной красоты, который я надевал в редкие свободные минуты. Как я его приобрел — рассказывать не стану. Скажу только, что он был последним звеном, соединявшим меня с уже, казалось бы, навсегда закрытыми страницами моей прошлой жизни. Перстень имел для меня огромную ценность. Несколько раз я замечал, как зачарованно смотрел на него этот странный мексиканец, но никогда его взгляд не выражал чувства зависти. Возможно, древняя вязь перстня вызывала в его неразвитом, но цепком от природы уме какие-то особые воспоминания. Уже через несколько недель после своего появления здесь он, как верный пес, ходил за мной по пятам. Но наши беседы были ограничены в силу того, что он плохо знал английский, а мой академический испанский сильно отличался от простонародного диалекта, на котором говорил он.

Ничто не предвещало событий, о которых я собираюсь поведать. Для нас обоих все случившееся после того взрыва явилось полной неожиданностью. А началось все с решения горного мастера углубить шахту взрывным способом, так как скальные породы на достигнутой нами глубине очень сложно было пройти вручную. Посему был заложен мощный заряд динамита — вероятно, даже слишком мощный, как показали последствия. Мы с Хуаном не имели отношения к взрывным работам и узнали подробности происшедшего позднее, от непосредственных свидетелей. При взрыве содрогнулась земля и закачались близлежащие постройки, а все находившиеся неподалеку рабочие буквально попадали с ног. Озеро Джуэл, находившееся несколько выше уровня разработок, поднялось на дыбы, как в сильную бурю. Дальнейшее обследование показало, что внутри горы открылась огромная полость, которую не удалось измерить подручными средствами или высветить мощным фонарем. Испуганные забойщики поспешили известить об этом мистера Артура, который тут же распорядился вязать канаты и спускать их в пропасть до тех пор, пока конец не достигнет дна.

Некоторое время спустя один из забойщиков доложил мастеру о бесплодности всех предпринятых попыток. Очень твердо, хотя и с должной почтительностью, забойщик сообщил, что люди отказываются продолжать работу, пока отверстие провала не будет замуровано. Что-то здесь противоречило их опыту и профессиональному чутью. Мастер не стал их уговаривать. Немного подумав, он приступил к распределению работ на следующий день. Ночная смена в забой не спускалась.

В два часа пополуночи на горе вдруг истошно завыл койот. Ниже, в рабочем поселке, ему начала вторить собака. Над горной грядой собиралась буря. Причудливой формы облака неслись с огромной быстротой, затягивая последние просветы в ночном небе, в которые временами проглядывала ущербная луна. Я проснулся от крика, доносившегося со второго этажа нар. Это кричал Ромеро, голосом напряженным и взволнованным, в котором звучало какое-то неясное мне ожидание.

— ¡Madre de Dios! — el sonido — ese sonido — ¡oiga Vd! — ¿lo oye Vd?[151]- ЭТОТ ЗВУК, сеньор!

Я прислушался, стараясь уловить звук, о котором он говорил. Но услышал только совместное завывание койота, собаки и бури. Последняя набирала силу. Ветер выл все сильнее, окошко нашего барака озаряли блики молний. Я попробовал уточнить у встревоженного мексиканца, кому принадлежат слышимые им звуки:

- ¿El coyote? — ¿el perro? — ¿el viento?[152]

Однако Ромеро не отвечал, продолжая в страхе шептать:

- ¡El ritmo, seсor — el ritmo de la tierra![153] — ЭТО БИЕНИЕ, ТАМ, ВНИЗУ!

Я начал вслушиваться и содрогнулся, сам не зная почему. Глубоко, очень глубоко подо мной действительно раздавался ритмичный звук. Он постепенно усиливался и вскоре звучал уже громче лая собаки, воя койота и стенаний бури. Более всего это напоминало шум двигателя в чреве океанского лайнера, как он ощущается человеком, стоящим на верхней палубе. Однако данный звук имел, как мне показалось, не механическую природу — в нем чувствовалась стихия жизни. Особенно впечатляла удаленность звука, как будто исходившего из самых недр земли. Невольно мне пришла на ум цитата из Джозефа Глэнвилла, послужившая эпиграфом к одному из рассказов По: [154]

«…Необъятность, неисчерпаемость и непостижимость деяний Господних, глубиной своей много превосходящих глубину Демокритова колодца».[155]

Внезапно Ромеро соскочил с нар и замер подле меня, пристально глядя на мой жутковато поблескивающий при каждой вспышке молнии перстень. Затем он направил взгляд в сторону шахты. Я тоже поднялся, и некоторое время мы молча прислушивались. В звуке все более проступал живой, осознанный ритм. Затем, будто подчиняясь чьей-то неведомой воле, мы направились к двери, которая содрогалась под порывами ветра. Вне барака подземное пение — ибо сейчас звук начал походить на пение — слышалось отчетливее, и мы двинулись в бушующую черноту ночи по направлению к шахте.

На нашем пути мы не встретили ни одного человека: рабочие из ночной смены, получив нежданный выходной, сейчас наверняка торчали за стойкой в старательском поселке под горой, пичкая кошмарными историями какого-нибудь полусонного бармена. Только в будке сторожа, подобно всевидящему оку, светилось окно. Мне захотелось узнать мнение сторожа насчет этих звуков, но Ромеро очень спешил, и я решил от него не отставать.

Когда мы проникли в шахту, жуткое многоголосое пение и бой барабанов, доносившиеся откуда-то из глубин, привели меня в состояние, близкое к шоку. Уж очень все это напоминало одну из тех восточных церемоний, свидетелем которых я был в Индии много лет тому назад. Мы с Ромеро продолжали движение по многочисленным ходам и спускам к неудержимо влекущей нас тайне. На одно мгновение мне показалось, что я схожу с ума. Это произошло, когда я увидел свет, что исходил от моего перстня, пронзая вязкий и влажный подземный мрак.

Мы спустились по очередной грубо сколоченной лестнице, и тут вдруг Ромеро издал страшный крик и умчался в сторону бездны, оставив меня одного. Одновременно новая дикая нотка зазвучала в песне и бое барабанов. Ромеро что-то кричал, но я не понимал его речи — это был какой-то совершенно неизвестный мне язык. Резкие гортанные звуки пришли на смену обычной для него смеси дурного испанского с еще более плохим английским, и только одно часто повторявшееся слово «Уицилопочтли»[156] показалось мне смутно знакомым. Позднее я обнаружил это слово в книге одного знаменитого историка — и содрогнулся, осознав его смысл.

Кульминация ночных событий показалась мне на редкость быстротечной. Самое главное произошло в тот момент, когда я достиг края бездонного провала на нижнем уровне шахты. Из темноты донесся последний вскрик мексиканца, который исчез в ответном хоре странных, сводящих с ума звуков. Мне показалось, что все неведомые прежде ужасы земных недр в одно мгновение обрели свой голос и были отныне снедаемы желанием уничтожить человеческую расу как таковую. Неожиданно мой перстень перестал излучать свет. На ощупь я добрался до края пропасти и посмотрел вниз — там раскинулось сплошное море огней, из глубины которого вырывался чудовищный многоголосый рев. Поначалу я был просто ослеплен. Затем стал различать на фоне пламени отдельные двигающиеся силуэты и, наконец, увидел… Но был ли это Хуан Ромеро? Боже мой! Я не осмелюсь сказать, что именно я там увидел!.. Но, видимо, какая-то небесная сила поспешила мне на помощь: внизу раздался страшный грохот, подавивший все остальные звуки и сравнимый по мощи со столкновением двух вселенных. Затем воцарился хаос, и я познал мир забвения.

Я затрудняюсь с продолжением рассказа — уж очень странными выглядят обстоятельства этих событий, — но все же постараюсь изложить все, как помню, не проводя четкой грани между реальностью и возможной игрой воображения. Утром я очнулся на своих нарах. Красноватый солнечный свет едва пробивался сквозь мутное оконное стекло. На столе посреди барака лежало бездыханное тело Хуана Ромеро, а рядом наш лагерный врач и несколько других мужчин громко обсуждали внезапную, наступившую во сне смерть мексиканца. Причину ее предположительно связывали с сильным разрядом молнии, среди ночи угодившей прямо в гору. Однако выяснить это в точности не удалось даже при помощи вскрытия, которое не выявило никаких повреждений или признаков заболевания, могущего послужить причиной смерти. Как выяснилось из последующих разговоров, на самом деле ни я, ни Ромеро не выходили ночью из барака. Буря, по утверждениям людей, спускавшихся утром в шахту, вызвала обвал породы и целиком уничтожила открывшуюся в результате взрыва пропасть, которая еще накануне возбудила такое большое волнение среди рабочих. Позднее я узнал от сторожа, что ничего, кроме воя койота, лая собаки и завывания бури, он в ту ночь не слышал, и у меня нет причин сомневаться в его словах.

По возобновлении работ мистер Артур потребовал провести бурение в том месте, где накануне обнаружился провал. Рабочие крайне неохотно, но все же подчинились. Результаты бурения оказались обескураживающими. Свод подземной полости, насколько помнили все его видевшие, отнюдь не был толстым; однако бур, далеко углубившись в дно шахты, не встретил внизу ничего, кроме сплошной скалы. Не обнаружилось там и золота, и горный мастер распорядился прекратить работы в этом месте. Впоследствии его не раз видели неподвижно сидящим за столом в конторе с крайне озадаченным выражением на лице.

И напоследок еще одна странная деталь этой истории. Наутро после бури я обнаружил, что мой индийский перстень исчез. Он был мне очень дорог, и тем не менее я испытал нечто вроде облегчения, когда его не удалось найти. Если кражу совершил кто-то из рабочих, он очень ловко спрятал свою добычу, так что даже проведенный полицией тщательный обыск оказался безрезультатным. Хотя в данном случае, как мне кажется, действовали иные, отнюдь не человеческие силы (в Индии мне доводилось слышать о многих еще более странных вещах).

Мое понимание происшедшего время от времени меняется. При свете дня все это представляется мне лишь жутким сном; однако иной раз по осени, обычно часа в два ночи, когда вдали слышен звериный вой и яростный ветер бьется о стены дома, до меня доносится нечто похожее на ритмический звук далеких земных глубин… В такие ночи я вновь отчетливо ощущаю весь ужас того, что в моей жизни будет навсегда связано с преображением Хуана Ромеро — ибо преображение это было воистину ужасным.


Рассказать:
† Л€ДИ Addam$ †
 

Re: Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Сообщение † Л€ДИ Addam$ † » 02 ноя 2015, 07:08

Улица[157]

(перевод В. Дорогокупли)

Иные полагают, что все предметы и места вокруг нас наделены душой, иные утверждают обратное; я же оставлю свое мнение при себе и просто расскажу вам историю одной Улицы.

Эту Улицу строили и обживали люди сильные, честные и верные своему долгу — люди одной с нами крови, герои-первопроходцы, прибывшие сюда с благословенных островов по ту сторону моря. Сперва это была всего лишь тропа, проложенная водоносами от лесного родника до небольшой группы домов у морского берега. С прибытием новых колонистов одинокий хутор превратился в поселок, растянувшийся вдоль северной стороны Улицы. Вновь прибывшие ставили крепкие дома из дубовых бревен, выкладывая из камня лишь стену со стороны леса, откуда в любой миг могла прилететь горящая индейская стрела. А еще через несколько лет дома начали появляться и на южной стороне Улицы.

Суровые мужчины в островерхих шляпах, в ту пору ходившие по Улице, всегда имели при себе мушкет или дробовик. С ними вместе были их жены в чепцах и детишки с не по возрасту серьезными лицами. По вечерам эти мужчины, женщины и дети рассаживались перед каминами, читали вслух и неторопливо беседовали. Их книги и беседы были незатейливы, а то и примитивны, но они укрепляли их дух и помогали изо дня в день упорно и терпеливо возделывать землю, отвоеванную у дикого леса. Прислушиваясь к разговорам старших, дети узнавали о делах и обычаях предков, о милой старой Англии, которую они никогда не видели или же совсем не помнили, покинув ее еще младенцами.

Потом была война с индейцами, а по ее завершении краснокожие больше не тревожили Улицу набегами. Люди усердно трудились, наживали добро и наслаждались счастьем в том бесхитростном виде, в каком оно им представлялось. Их дети росли в довольстве, а из-за моря, с далекой родины, приплывали все новые семьи, чтобы поселиться на Улице. И уже дети детей первых колонистов росли вместе с детьми вновь прибывших. Поселок превратился в настоящий город, и наспех срубленные бревенчатые дома понемногу уступили место красивым кирпичным особнякам с каменными ступенями парадных, коваными перилами и наддверными витражами. В то же время это были добротные и прочные здания, призванные служить многим поколениям жильцов. Внутри они также были отделаны со вкусом: резные камины, витые лестницы, изящная и удобная мебель, а также фарфор и столовое серебро, привезенные из-за моря.

Улица благосклонно внимала чаяниям молодых поколений ее обитателей и радовалась их очевидному культурному прогрессу. Там, где раньше всем заправляли только сила и вера, теперь нашлось место искусству и просвещению. В домах зазвучала музыка, появились картины и книги, а жаждущие знаний юноши потянулись в университет, выросший на равнине к северу от города. На смену островерхим шляпам и мушкетам пришли треуголки, шпаги, кружева и пудреные парики, а по булыжной мостовой, вдоль выложенных кирпичом тротуаров с рядами коновязей, зацокали копыта породистых скакунов и загрохотали колеса позолоченных карет.

Вдоль Улицы росли деревья: роскошные вязы, дубы и клены, — так что летней порой ее украшала нежная зелень и заполнял щебет птиц. В садах за домами цвели розы; садовые дорожки и аккуратные лужайки с солнечными часами были обсажены живыми изгородями, а по ночам лунный свет чарующе искрился в каплях росы на цветочных бутонах.

Так Улица и жила в мечтательной полудреме, обходимая стороной войнами, природными катаклизмами и прочими потрясениями. Правда, однажды большинство молодых людей с Улицы ушло воевать, и не все из них вернулись обратно. Это случилось в ту пору, когда со всех здешних флагштоков исчез старый привычный флаг, а его место занял другой, со звездами и полосами. И хотя люди говорили о каких-то великих переменах, Улица ничего подобного не замечала: ее обитатели остались прежними и обсуждали знакомые вещи на все том же знакомом языке. И деревья по-прежнему дарили кров певчим птицам, и луна по ночам все так же заглядывала в сады с цветущими розовыми кустами.

Время шло, и с Улицы исчезли шпаги, треуголки и парики. Как непривычно смотрелись на первых порах все эти тросточки, высокие шляпы и стриженые головы! А издалека ветер приносил незнакомые звуки: ритмичное пыхтение вперемежку с пронзительными гудками, — причем если сначала эти звуки долетали только со стороны реки, примерно в миле от Улицы, то спустя годы пыхтение и гудки раздавались чуть ли не отовсюду. Воздух был уже не столь чистым, как прежде, но сам дух этого места остался неизменным. Жители Улицы были прямыми потомками основавших ее первопоселенцев — та же кровь текла в их жилах, те же энергия и предприимчивость отличали их начинания. Дух места не изменился и после того, как люди прорыли под Улицей туннели и провели по ним какие-то трубы, а вдоль тротуаров расставили столбы, зачем-то соединив их проводами. Несмотря на все эти новшества, связь с прошлым не обрывалась: оно пустило здесь очень глубокие корни и не могло быть так просто забыто.

Но потом наступили черные дни, когда те, кто помнил старую Улицу, перестали ее узнавать, а многие другие, только что ее узнавшие, не имели понятия о ее прошлом. Новые пришельцы были совсем не под стать прежним жителям: они говорили с резким акцентом, а их лица и в целом внешний вид производили неприятное впечатление. Да и сам образ их мыслей противоречил мудрому и справедливому духу старой Улицы, и она начала тихо угасать — дома ее ветшали, деревья засыхали одно за другим, а место розовых кустов в садиках заняли сорняки и кучи мусора. Впрочем, однажды былая гордость шевельнулась, и произошло это в тот день, когда по Улице вновь прошли маршем молодые люди в синей униформе,[158] отправлявшиеся туда, откуда не всем из них было суждено вернуться.

В последующие годы становилось только хуже. Улица лишилась всех своих деревьев, а остатки розариев исчезли под натиском дешевых уродливых зданий, протянувших сюда свои пристройки с параллельных улиц. Но старинные особняки еще стояли, невзирая на все пертурбации, ибо предки строили их на века. Лица нового типа появились в этих местах: смуглые злые лица с воровато бегающими глазами, обладатели которых несли какую-то тарабарщину и прикрепляли к фасадам старых домов вывески с непонятными словами, где лишь буквы — да и то не всегда — были знакомы Улице. На тротуарах стало не протолкнуться из-за обилия ручных тележек, и над всем этим безобразием постоянно висела кисло-затхлая вонь, так что древний дух места погрузился в летаргический сон.

Затем настали дни волнений и тревог. За морями бушевала война, а в большой далекой стране вспыхнула революция — пала династия, и ее бывшие подданные хлынули на Дальний Запад, неся с собой заразу духовного разложения. Многие из них селились в старых обветшалых домах на Улице, еще помнивших птичий щебет и аромат роз. Между тем наконец пробудился и Дальний Запад, придя на помощь старой родине предков в ее титанической борьбе за спасение цивилизации. Над городами снова взметнулся старый флаг, на сей раз вместе с новым, звездно-полосатым, и еще одним — простым, но благородным триколором. Однако на Улице флаги мелькали редко, ибо здесь царили страх, ненависть и невежество. Снова по ней прошагали маршем молодые парни, но они уже мало напоминали волонтеров былых времен. Что-то существенное было утрачено. Прямые потомки тех самых парней, что уходили на прошлые войны, и теперь не преминули исполнить свой долг; однако они, на сей раз облаченные в хаки, отбывали из других мест, далеких от Улицы с ее угасшим древним духом.

Наконец из-за морей пришла весть о великой победе, и солдаты с триумфом возвратились домой. Ветераны, вернувшиеся на Улицу, обрели на войне то существенное, чего им недоставало перед уходом; однако страх, ненависть и невежество по-прежнему довлели над этим местом, поскольку многие чужаки переждали войну здесь и еще многие продолжали прибывать, вселяясь в старые особняки. А молодые люди, пришедшие с войны, не задержались здесь надолго и уехали в другие места. Среди новоселов преобладали угрюмые чернявые типы, хотя попадались и люди, с виду напоминавшие тех, кто некогда строил Улицу и формировал ее дух. Однако это сходство было только внешним, ибо глаза их светились мрачным нездоровым огнем — огнем алчности, мести и неудовлетворенных амбиций. Измена и мятеж — вот чем были отравлены души этих озлобленных иноземцев, вознамерившихся одним смертельным ударом сокрушить Дальний Запад и по его руинам взобраться на вершину власти. То есть они собирались действовать точно так же, как поступила банда кровавых фанатиков в той злосчастной холодной стране, откуда они были родом. И центром этого заговора стала Улица, дома которой теперь кишели чужеземными творцами смуты, произносившими яростные речи и с нетерпением ждавшими назначенного дня крови, огня и бесчинств.

Слуги закона знали о подозрительных сборищах на Улице, но мало что могли доказать. Напрасно люди в штатском с полицейскими значками за лацканом просиживали ночи напролет в таких сомнительных заведениях, как «Булочная Петровича», «Школа современной экономики Рифкина», «Клуб социального общения» и кафе «Свобода». Там собиралось много людей самого зловещего вида, но общались они посредством лишь им понятных намеков либо на своем родном языке. И среди этого нараставшего хаоса лишь старые дома продолжали стоять, храня память о безвозвратно ушедших благородных веках, о мужественных первопроходцах и о росе на бутонах роз, сверкающей в лунном свете. Иногда какой-нибудь поэт или путешественник задерживался перед этими домами в попытке представить себе картины славного прошлого, но таких путешественников и поэтов можно было сосчитать по пальцам.

Согласно распространявшимся слухам, в старых особняках свили гнездо главари разветвленной террористической сети, и они в условленный час должны были дать старт кровавой оргии, призванной уничтожить Америку с ее старыми добрыми традициями, которые так любила и долго лелеяла Улица. Листовки и прокламации облепили грязные стены домов, на разных языках призывая к одному и тому же — к восстанию и резне. Письмена эти недвусмысленно подстрекали людей отвергнуть законы и правила, по которым жили наши отцы, и растоптать самую душу старой Америки, основанную на полутора тысячах лет англосаксонских традиций свободы, справедливости и терпимости. И еще ходили слухи, что мозговым центром чудовищного заговора были коварные иноземцы, обосновавшиеся именно здесь, на Улице, в ее дряхлых особняках, и что по их команде миллионы оболваненных, озверелых нелюдей готовы были выплеснуться из трущоб тысяч городов, убивая, сжигая и разрушая все подряд, пока земля наших отцов не обратится в мертвое пепелище. Обо всем этом много говорилось, и многие со страхом ожидали четвертого июля[159] — дня, особо упомянутого в прокламациях, однако власти по-прежнему не имели доказательств и не могли предъявить обвинение подозреваемым. Никто не мог сказать наверняка, где, когда и кого нужно арестовать, чтобы отсечь голову у этого заговора, повсюду протянувшего свои щупальца. Неоднократно отряды полиции совершали налеты и обыскивали старые особняки, но всякий раз эти операции завершались ничем, и в конце концов полицейские сами устали от закона и порядка, который они должны были поддерживать, и ушли с улиц города, бросив его на произвол судьбы. Вместо них появились мужчины в хаки с ружьями в руках, и стало казаться, что скованная оцепенением Улица видит сон из своего далекого прошлого, когда мужчины в островерхих шляпах, держа наготове мушкеты, проходили здесь по тропе от лесного родника до хутора у морского берега. При этом ничего не было сделано, чтобы предотвратить надвигавшуюся катастрофу, ибо главари заговора были опытными конспираторами.

Тяжкий сон Улицы продолжался вплоть до роковой ночи, когда все сомнительные заведения в округе — «Булочная Петровича», «Школа современной экономики Рифкина», «Клуб социального общения», кафе «Свобода» и другие — наполнились людьми, чьи глаза горели в предвкушении ужасного, сокрушающего триумфа. Секретный телеграф передавал во все концы странные сообщения, понятные лишь посвященным; оставались считаные часы до отправки главного закодированного сигнала, — но об этом власти узнали только задним числом, когда Дальний Запад был уже спасен от гибели. Патрульные в хаки бездействовали, не понимая, что происходит, и не получая четких приказов, — хитроумные главари заговора все рассчитали и предусмотрели.

И тем не менее мужчины в хаки навсегда запомнят эту ночь и будут рассказывать о ней своим внукам. Многие из них уже перед рассветом были срочно направлены на Улицу с заданием, которого они никак не ожидали получить. Ни для кого не являлось тайной, что логовом анархии являются старые, ветхие, изъеденные червями дома на этой Улице, в любой момент могущие развалиться; однако то, что произошло ночью, мало походило на случайность, странным образом напоминая единое согласованное действие. Это было нечто невероятное и в то же время вполне естественное и объяснимое: вскоре после полуночи, без каких-либо предупреждающих об опасности скрипов и тресков, все здания на Улице — как будто разом утратив желание долее противиться натиску времени, непогоды и тлена — содрогнулись и рухнули в один момент, так что после катаклизма остались стоять лишь две печные трубы да часть массивной кирпичной стены. Из числа находившихся в тот момент внутри зданий не выжил ни один человек.

Некий поэт и некий путешественник, которые оказались в толпе зевак, вскоре прибывших к месту происшествия, рассказывают весьма странные вещи. Поэт утверждает, что, озирая руины в неясном свете множества фар и прожекторов, он внезапно различил как бы повисший над ними иной, призрачный пейзаж: ухоженную Улицу с целыми и невредимыми особняками, роскошными вязами, дубами и кленами, листва которых отблескивала в лунном свете. А путешественник заявляет, что вместо жуткого зловония, давно уже свойственного этим трущобам, он внезапно уловил нежный аромат цветущих роз. Впрочем, стоит ли принимать всерьез фантазии поэтов и рассказы путешественников?

Иные полагают, что все предметы и места вокруг нас наделены душой, иные утверждают обратное; я же, оставаясь при своем мнении, просто рассказал вам историю одной Улицы.


Рассказать:
† Л€ДИ Addam$ †
 

Re: Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Сообщение † Л€ДИ Addam$ † » 02 ноя 2015, 07:30

Поэзия и боги[160]

(перевод В. Дорогокупли)

Сырым и сумрачным апрельским вечером, вскоре после окончания мировой войны, Марсия сидела одна в просторной, обставленной на современный лад гостиной. Странные мысли и мечты переполняли ее сознание, уносясь сквозь пелену городских туманов на восток, к оливковым рощам Аркадии, виденным ею лишь во снах. Некоторое время назад она с задумчиво-рассеянным видом вошла в комнату, погасила яркую люстру и пристроилась на уютном диване подле торшера, единственная лампа которого проливала на поверхность журнального столика мягкий зеленоватый свет, сравнимый с умиротворяющим светом луны на листве старых деревьев вокруг античного святилища. В черном вечернем платье с глубоким вырезом, внешне она представляла собой типичный продукт современной цивилизации, однако ее мысли в тот вечер витали вдали от окружающей прозаической обстановки. Был ли причиной тому странный дом, в котором она жила, — дом, исполненный душевного холода и напряженности, все обитатели которого были чужими друг другу? Или, быть может, дело было в некоем пространственно-временном смещении, вследствие чего она родилась слишком поздно, или слишком рано, или же слишком далеко от тех краев, где обитала ее душа, и по чистой случайности попала в эту пресную, лишенную красоты современность? Дабы развеять это настроение, с каждой минутой поглощавшее ее все более, Марсия взяла со столика журнал и полистала его в поисках стихов. Поэзия зачастую помогала ей восстановить душевное равновесие, хотя и в стихах встречалось много такого, что умаляло желаемый эффект. Даже самые возвышенные творения порой содержали отвратительно скучные, бесцветные строки, которые были как промозглый туман или как толстый слой пыли на оконном стекле, мешающий любоваться чудесной вечерней зарей.

Она вяло перелистывала журнальные страницы, словно отыскивая вечно ускользающий старинный клад без особой надежды его найти, и вдруг наткнулась на нечто, с первого же взгляда пробудившее в ней интерес. Автор как будто читал ее мысли, создавая мечтательные образы, на удивление схожие с теми, что рисовало ей воображение. Это был всего-навсего белый стих — довольно жалкая поэтическая потуга сочинителя, уже не удовлетворенного обычной прозой, но еще толком не овладевшего искусством создания волшебных сочетаний размера и ритма. Но в то же время здесь присутствовали отголоски музыки, подсознательно чувствуемой и проживаемой бардом, который отчаянно пытался на ощупь отыскать в окружавшей его серости будней признаки истинной красоты. В этих технически хромающих стихах Марсии почудилось биение сказочных крыльев и дикая, спонтанная гармония — та самая гармония, которой были лишены формальные, выверенные строки, попадавшиеся ей до сих пор. По мере чтения окружающая обстановка постепенно исчезала, уступая место пурпурной, усеянной звездами дымке — пространству вне времен, где обитают лишь боги и мечтатели.

Луна над Японией —

Это белокрылая бабочка

Среди статуй Будд с тяжелыми веками,

Внемлющих крику далекой кукушки…

Белые крылья луны-мотылька

Неслышно порхают над сонным городом

И взмахами гасят круглые лампы в девичьих руках.

Луна в тропиках —

Это белоснежный бутон,

Раскрывший свои лепестки в небесах,

Когда все исполнено ароматов,

Покоя и неги теплого юга…

И флейта вливается в музыку ночи

Под нежным бутоном луны, распустившимся в небе.

Луна над Китаем

Устало плывет по небесной реке,

И отблески света на листьях ив

Подобны стаям серебряных рыбок,

Играющих в темной воде;

Могильные плиты и храмы покрыты морщинами давних времен,

И облака слоятся в темном небе, как чешуя летящего дракона.

Погруженная в дымку мечтаний, Марсия взывала к мерцающим звездам, приветствуя наступление новой счастливой эпохи и возвращение древнего бога Пана. Прикрыв глаза, она повторяла слова, безыскусная мелодия которых представлялась ей россыпью кристаллов на дне предрассветного ручья — пока еще едва заметных, но готовых вскоре засверкать, переливаясь всеми цветами в лучах взошедшего солнца.

Луна над Японией —

Это белокрылая бабочка…

Луна в тропиках —

Это белоснежный бутон,

Раскрывший свои лепестки в небесах,

Когда все исполнено ароматов,

Покоя и неги теплого юга… покоя и неги теплого юга…

Луна над Китаем

Устало плывет по небесной реке… устало плывет…

* * *

Затем из пурпурной дымки возник божественно красивый юноша в крылатом шлеме и сандалиях, с кадуцеем[161] в руке. Он трижды взмахнул над лицом спящей магическим жезлом (который он некогда выменял у Аполлона на девятиструнную лиру) и покрыл ее голову венком из мирта и роз. Когда же Гермес заговорил, в его голосе слышалось искреннее восхищение:

— О нимфа, более прекрасная, чем златовласые сестры Кианы[162] или небесные Атлантиды![163] О любимица Афродиты, благословленная Палладой![164] Ты сумела постичь тайну богов, заключенную в красоте и песне. О пророчица, что мудрее и краше Кумской сивиллы[165] в ту пору, когда ее только узнал Аполлон! Ты права, приветствуя приход новой эпохи, ибо Пан уже вздыхает и потягивается перед пробуждением на горе Меналон,[166] где его скоро вновь окружат крошечные фавны в венках из роз и древние сатиры. Ты догадалась о том, что неведомо смертным — исключая немногих, отвергнутых этим миром, — что боги никогда не умирали, а только спали и видели божественные сны среди неувядающих лотосов в саду Гесперид,[167] лежащем за вечерней зарей. Ныне близится срок их пробуждения, что положит конец холодному безразличию и душевному уродству в этом мире, и Зевс снова займет свой олимпийский престол. Предвестием этому служат бурно вспенившиеся волны близ Пафоса,[168] как это было в очень давние времена, а также обрывки мелодий и песен, слышимые по ночам на горе Геликон[169] и смутно знакомые тамошним пастухам. Леса и долы в сумерках полнятся белыми призрачными фигурами, а древний Океан издает глубокие вздохи под светом молодого месяца. Боги терпеливы, и сон их был долог, но никакой человек, даже самый великий, не может пренебрегать богами. В глубинах Тартара корчатся титаны, а в недрах огненной Этны стонут дети Урана и Геи.[170] Близится день, когда людям придется держать ответ за века неверия, однако во время сна боги подобрели и не намерены ввергать человечество в мрачную бездну, каковой удел обычно ждет отрицающих божественный промысел. Вместо этого кара богов обрушится на тьму, ложь и мерзость, что засорили людские души, и после того смертные вновь заживут в радости и красоте под владычеством бородатого Сатурна,[171] прославляя его, как в прежние времена. Этой ночью ты узришь на Парнасе[172] богов и те сны, что они веками посылали на землю как напоминания о том, что они живы. Эти сны порой посещают поэтов, и в каждую эпоху кто-нибудь из них, сам того не сознавая, передает в своих стихах послание богов из волшебного сада, лежащего за вечерней зарей.

Завершив эту речь, Гермес поднял спящую девушку, и ласковые ветры с башни Эола понесли их высоко над волнами теплого моря, чтобы в конце пути опустить перед сонмом богов на двуглавом Парнасе — с Зевсом в центре, Аполлоном и музами по правую руку от его золотого престола, а Дионисом и резвящимися вакханками по левую. Никогда прежде — ни наяву, ни во сне — Марсия не видела такого великолепия, но оно ничуть не ослепило ее, ибо парнасский чертог Отца Богов был доступен взору смертных, в отличие от нестерпимо сияющих чертогов Олимпа. Перед увитым лаврами входом в Корикийский грот[173] сидели в ряд шесть величавых фигур, с виду смертных, но лицами скорее подобных богам. Марсия узнала их по ранее виденным изображениям — то были великий Гомер, прославленный Данте, бессмертный Шекспир, познавший вселенский хаос Мильтон, всеобъемлющий Гёте и любимец муз Китс. Они-то и служили посланцами, через поэзию которых боги извещали человечество о том, что они не умерли, а всего лишь до времени погружены в сон. И вот Громовержец подал голос:

— Дочь моя — ибо ты воистину принадлежишь к моему бесчисленному потомству, — видишь ли ты этих благословенных посланцев на тронах из слоновой кости? Своими творениями они были призваны напомнить людям, что в их обыденном мире еще сохранились частицы божественной красоты. Многих других бардов люди заслуженно увенчали лаврами, но эти были увенчаны самим Аполлоном, и посему я допустил их сюда как немногих смертных, умевших изъясняться на языке богов. Долго длился наш сон в лотосовом саду за западным краем земли, и общаться мы могли только через сновидения, но уже скоро наши голоса зазвучат в полную силу. Настало время нашего пробуждения и великих перемен. Вновь Фаэтон опасно снижает путь солнечной колесницы,[174] иссушая поля и потоки. В Галлии нимфы рыдают[175] с распущенными волосами над высохшими источниками, а чахлые ручейки, некогда бывшие полноводными реками, окрасились кровью смертных. Только безумный Арес и его извечные спутники, Фобос и Деймос, [176] ликуют, утоляя темную жажду убийства. Мать-Земля стонет от горя, а лица людей стали похожи на злобные лики эриний,[177] как в те времена, когда Астрея[178] покинула род людской и сами боги также погрязли в распрях, не затронувших лишь этот горный пик. И среди этого хаоса, уже готовясь объявиться, но пока не спеша привлекать к себе внимание, трудится наш последний посланец, чьи поэтические озарения включат все образы, прежде виденные другими посланцами. Он избран нами, чтобы свести воедино всю красоту, какую доселе знал мир, и выразить в словах всю мудрость и всю радость забытого людьми прошлого. Именно он должен возвестить миру о нашем возвращении и воспеть грядущие славные дни, когда фавны и дриады вновь населят знакомые им прекрасные рощи. В поисках и выборе посланца нам помогали те, кто сейчас восседает на тронах из слоновой кости перед Корикийским гротом и в чьих песнях ты услышишь те самые возвышенные ноты, которые помогут тебе узнать посланца при его появлении. Внимай же их голосам, когда они по очереди будут петь для тебя. Каждую их ноту ты потом услышишь в поэзии того, кто должен прийти, — в поэзии, которая принесет умиротворение и радость твоей душе, пусть даже на поиски автора у тебя уйдут многие годы. Слушай очень внимательно, ибо каждый из этих звуков когда-нибудь снова достигнет твоих ушей, как воды Алфея, уйдя под землю в Элладе, потом соединились с хрустальными водами Аретусы в Сицилии.[179]

По знаку Зевса со своего трона поднялся Гомер, старейший из бардов, и, взяв свою лиру, исполнил гимн Афродите. Марсия не знала греческого языка, однако послание не миновало ее слуха бесследно, ибо в его волшебном ритме было нечто, понятное всем смертным и богам и не нуждавшееся в переводе.

То же самое можно было сказать и о последовавших песнях Данте и Гёте, чьи неизвестные Марсии слова сопровождались легко понимаемой чудесной мелодией. После этого наконец зазвучал язык, знакомый слушательнице. То пел Лебедь Эйвона,[180] бывший богом среди людей и оставшийся божественным в компании богов:

Пускай ваш сын, кого я так люблю,

Узнав о том, вернется с поля брани.

Всем сердцем я его благословлю,

Влачась по горестной стезе скитаний.[181]

Еще более знакомыми оказались исполненные бессмертной гармонии строки Мильтона, ныне уже не слепого: [182]

Порой сижу у ночника

В старинной башне я, пока

Горит Медведица Большая,

И дух Платона возвращаю

В наш мир с заоблачных высот,

Где он с бессмертными живет.

Порой Трагедия в слезах

Мне повествует о делах

Детей Пелопса, и о Фивах,

И о троянках несчастливых.[183]

Последним прозвучал юный голос Китса, из всех посланцев наиболее близкого к миру фавнов с их чудесными песнопениями:

Нам сладостен услышанный напев,

Но слаще тот, что недоступен слуху…



Когда других страданий полоса

Придет терзать другие поколенья,

Ты род людской не бросишь утешать,

Неся ему высокое ученье:

«Краса — где правда, правда — где краса!» —

Вот знанье все — и все, что надо знать.[184]

Едва этот бард закончил свою песнь, как священной горы достигло дуновение ветра из далекого Египта, где по ночам Аврора оплакивает над нильскими водами погибшего Мемнона. А вслед за ветром к ногам Громовержца припала сама богиня утренней зари, воскликнув:

— Господин, пришло время отпереть Врата Востока!

И тогда Феб,[185] передав свою лиру Каллиопе[186] — его любимице среди муз, отправился в сверкающий многоколонный дворец Солнца, где уже нетерпеливо били копытами кони, запряженные в златую колесницу дня. А Зевс сошел со своего резного трона и возложил руку на голову Марсии со словами:

— Дочь моя, близок рассветный час, и тебе нужно вернуться в свой дом до времени, когда просыпаются смертные. Не печалься из-за унылого однообразия твоей жизни, ибо покровы ложных верований скоро будут сорваны и боги вернутся в мир людей, нe прекращай ни на миг поиски нашего посланца, и вместе с ним ты найдешь утешение и покой. Его слова направят твой путь к счастью, а в его чудесных снах твоя душа обретет все, чего она так долго и страстно желала.

Как только Зевс умолк, юный Гермес бережно поднял девушку и понес ее ввысь — к тающим в предрассветной мгле звездам — и далее на запад, над незримым океанским простором.
* * *

Много лет минуло с той ночи, когда Марсия во сне общалась с богами на Парнасе. И вот сейчас она сидит в той же просторной гостиной, но она уже не одинока. Былые смутные тревоги покинули ее, ибо рядом с ней находится юный поэт, чье имя уже прославлено повсюду и у чьих ног простерся восхищенный мир. Он читает вслух свою новую рукопись, слова которой, никем прежде не слышанные, вскоре станут достоянием всех и вернут людям мечты и фантазии, утраченные ими много веков назад — с той поры, когда малые божества вместе с Паном заснули в горах Аркадии, а великие боги погрузились в сон под сенью лотосов за краем земли, в саду Гесперид. В едва уловимых каденциях и подспудных мелодиях его стихов Марсия нашла наконец покой и утешение. В них звучало эхо божественных нот фракийца Орфея — тех самых нот, что заставляли плясать даже деревья и скалы на берегах полноводного Гебра.[187] Когда же певец умолкает и не без трепета спрашивает ее мнения, что еще может Марсия ему ответить, кроме: «Эти стихи достойны богов»?

И в тот же миг перед глазами ее встает видение парнасского сонма богов, а в ушах звучит отдаленный многоголосый хор:

— Его слова направят твой путь к счастью, а в его чудесных снах твоя душа обретет все, чего она так долго и страстно желала.

Старый Сумасброд

Сентиментальная импровизация Марка Лоллия, проконсула Галлии[188]

(перевод С. Антонова)

Бильярдная Шихана, что украшает одну из узких улочек, затерянных в глубине складского района Чикаго, не самое изысканное место. Воздух этого заведения, пропитанный тысячью запахов наподобие тех, которые Кольридж нашел в Кёльне[189], крайне редко озаряется очистительными лучами солнца, хотя и пытается отвоевать территорию у едкого дыма бесчисленных сигар и сигарет, что зажаты между шершавых губ бесчисленных человеческих особей, ошивающихся у Шихана днем и ночью. Для непреходящей популярности, которой пользуется это место, есть причина — очевидная любому, кто даст себе труд исследовать царящий там дурман. Сквозь смесь запахов и изнуряющую духоту пробивается аромат, который некогда был хорошо известен повсюду, а ныне постановлением человеколюбивого правительства успешно вытеснен на задворки жизни, — аромат крепкого, незаконного виски, поистине великолепный образчик запретного плода для 1950 года новой эры.[190]

Заведение Шихана — признанный центр подпольной торговли спиртным и наркотиками в Чикаго, и в качестве такового оно пользуется определенным почетом, который распространяется даже на самых неказистых его посетителей; однако до недавнего времени среди них был один, представлявший собой исключение из общего правила, — тот, кто разделял лишь грязь и убожество этого места, но не его славу. У него было прозвище Старый Сумасброд, и он был самым дрянным элементом этой дрянной обстановки. Многие пытались угадать, кем он был прежде, — ибо, когда он доходил до известной стадии опьянения, его речи и сама манера говорить повергали окружающих в изумление; определить же, кем он является сейчас, было не столь трудно: Старый Сумасброд олицетворял собой жалостливый тип горемычного забулдыги. Никто толком не знал, откуда он тут взялся. Однажды вечером он неистово ворвался к Шихану, с пеной у рта требуя виски и гашиша; получив то, что хотел, под обещание все отработать, он с тех пор околачивался в бильярдной, мыл полы, протирал плевательницы и стаканы и выполнял множество других подобных поручений в обмен на выпивку и наркоту, которые поддерживали в нем жизнь и здравый рассудок.

Говорил он мало и, как правило, на обычном жаргоне низов; но иногда, воодушевленный особенно щедрой порцией неразбавленного виски, мог ни с того ни с сего затянуть череду многосложных слов или высокопарных прозаических и стихотворных отрывков, которые заставляли некоторых завсегдатаев бильярдной заподозрить, что он знавал лучшие дни. Один постоянный посетитель, банкир, растративший деньги клиентов и находившийся в бегах, регулярно вел со стариком беседы и по его манере говорить заключил, что тот в свое время был писателем или преподавал. Однако единственным осязаемым следом его прошлого была выцветшая фотография, запечатлевшая красивые и благородные черты лица молодой женщины, — фотография, которую Старый Сумасброд всегда держал при себе. Время от времени он вынимал ее из своего рваного кармана, осторожно освобождал от оберточной бумаги, в которую она была завернута, и часами глядел на нее с несказанной горечью и нежностью. Женщина на фотографии ничем не напоминала особу, знакомства с которой естественно ожидать от обитателя жизненного дна, — это была благовоспитанная и знатная дама, облаченная в причудливый наряд тридцатилетней давности. Старый Сумасброд и сам выглядел как частица прошлого, ибо на его не поддающейся описанию одежде лежала печать старины. Он был очень высокого роста, наверное больше шести футов, хотя порой из-за сутулости казался ниже. Волосы его, седоватые и свисавшие клочьями, давно не знали расчески, а покрывавшая его худощавое лицо растительность, похоже, навсегда замерла на стадии грубой щетины, которой не суждено принять почтенный вид бороды и усов. В его облике, некогда, вероятно, благородном, ныне читались удручающие следы разгульной жизни. В свое время — скорее всего, в среднем возрасте — он, несомненно, был очень полным, но теперь сделался ужасно худым, щеки его обвисли, под мутными глазами виднелись багровые мешки. Одним словом, Старый Сумасброд являл собой не самое приятное зрелище.

Поведение старика было не менее причудливо, нежели его вид. Обыкновенно он соответствовал образу отщепенца, готового сделать что угодно за пятицентовик, порцию виски или дозу гашиша; однако изредка он обнаруживал другие свойства своей натуры, благодаря которым и получил свое прозвище. Тогда он пытался расправить плечи, и в его запавших глазах загорался некий огонь. Его манеры становились на редкость учтивыми и полными достоинства, и находившиеся вокруг туповатые создания вдруг начинали ощущать его превосходство, и это сдерживало их желание дать пинок или затрещину бедняге, являвшемуся обычно предметом всеобщих насмешек. В такие моменты он демонстрировал язвительный юмор и сыпал замечаниями, которые завсегдатаи бильярдной находили абсурдными и нелепыми. Но вскоре чары рассеивались, и Старый Сумасброд продолжал, как и прежде, мыть полы и чистить плевательницы. Он был бы идеальным работником, если бы не одно обстоятельство — его поведение в ситуации, когда молодежь брала свою первую выпивку. Старик тогда яростно и возбужденно поднимался с пола, бормоча предостережения и угрозы и стараясь отговорить новичков от стремления «познать жизнь как она есть». Он гневно брызгал слюной, разражаясь длинными увещеваниями и странными заклятиями, и его жуткая серьезность заставляла содрогнуться не один одурманенный ум в переполненном людьми зале. Впрочем, спустя некоторое время его ослабленный алкоголем мозг терял нить рассуждений, и старик с глуповатой ухмылкой опять брался за швабру или тряпку.

Не думаю, что большинство завсегдатаев бильярдной Шихана забудет тот день, когда там появился юный Альфред Тревер. Он был в некотором роде находкой, этот одаренный и пылкий юноша, который «не знал меры» во всем, за что бы он ни брался, — так, по крайней мере, утверждал Пит Шульц, поставлявший Шихану наркотики; Питу доводилось встречать этого паренька в колледже Лоуренс, расположенном в маленьком городке Эплтон в Висконсине. Родители Тревера были уважаемыми людьми в Эплтоне. Его отец, Карл Тревер, был адвокатом и почетным гражданином города, мать же снискала известность как поэтесса под своим девичьим именем Элинор Уинг. Альфред, также преуспевший на поэтическом и ученом поприщах, страдал некоторой инфантильностью, делавшей его идеальной добычей шихановского поставщика. Светловолосый, симпатичный, избалованный, жизнелюбивый, он жаждал вкусить всевозможных развлечений, о которых ему случалось читать или слышать. В колледже он прославился как член глумливого студенческого братства «Открой свой кран», где был самым буйным и веселым среди буйных и веселых юных гуляк; но это легкомысленная студенческая вольница его уже не удовлетворяла. Из книг он знал о пороках более глубоких, и ему не терпелось познакомиться с ними на собственном опыте. Возможно, эту склонность к необузданности отчасти стимулировало угнетение, коему он подвергался в отчем доме, — ибо у миссис Тревер имелись особые причины держать своего единственного ребенка под строгим контролем. На юности самой Элинор лежала неизгладимая печать ужаса, вызванного беспутством человека, с которым она некоторое время была обручена.

Юный Гальпин, тот самый жених, был одним из выдающихся сынов Эплтона. С детства отличавшийся поразительными умственными способностями, он снискал широкую известность в Висконсинском университете, а в возрасте двадцати трех лет вернулся в Эплтон, чтобы занять профессорскую должность в колледже Лоуренс и надеть кольцо с бриллиантом на палец красивейшей девушки города. Некоторое время все шло благополучно, но затем внезапно разразилась буря. Пагубное пристрастие, начало которому некогда положила первая выпивка в лесном уединении, взяло над молодым профессором верх и стало явным для окружающих; только поспешное увольнение позволило ему избежать ответственности за урон, нанесенный нравственности вверенных его заботам учеников. Контракт с ним разорвали, Гальпин переехал на восток и попытался начать жизнь заново; однако вскоре жители Эплтона узнали о том, что их земляк с позором уволен из Нью-Йоркского университета, где он преподавал английский язык. Тогда он посвятил себя работе в библиотеках и чтению публичных лекций, неизменно выказывая в своих монографиях и выступлениях на различные литературные темы столь выдающееся дарование, что, казалось, публика должна когда-нибудь простить ему былые прегрешения. Его пылкие речи в защиту Вийона,[191] Эдгара По, Верлена[192] и Оскара Уайльда были с не меньшим успехом приложимы к нему самому, и в короткую золотую осень славы Гальпина поговаривали о его новой помолвке с девушкой из интеллигентной семьи, жившей на Парк-авеню. Но затем случился еще один срыв. Последний проступок, в сравнении с которым прежние выглядели сущими пустяками, развенчал иллюзии тех, кто был готов поверить в исправление юноши; распростившись со своим именем, Гальпин перестал появляться на людях. Периодически возникавшие слухи ассоциировали его с неким «консулом Гастингом», чьи сочинения для театра и кино неизменно привлекали внимание основательностью и глубиной авторских познаний; однако через некоторое время Гастинг исчез из поля зрения публики, и Гальпин стал всего-навсего именем, которое родители произносили в знак предостережения своим детям. Элинор Уинг вскоре вышла замуж за Карла Тревера, перспективного молодого адвоката, а воспоминаний о прежнем воздыхателе хватило лишь на то, чтобы назвать его именем своего единственного сына и преподать нравственный урок этому красивому и упрямому юноше. И вот теперь, несмотря на этот урок, Альфред Тревер появился у Шихана, готовый опрокинуть первую в своей жизни рюмку.

— Босс! — заорал Шульц, войдя со своей юной жертвой в пропитанное скверными запахами помещение. — Познакомься с моим другом Элом Тревером, лучшим гулякой Лоуренса — это, знаешь ли, в Эплтоне, в Висконсине. Он, кстати, из приличного общества: его папаша — главный крючкотвор-юрист в том городишке, а мать — литературная знаменитость. Он хочет познать жизнь как она есть — почувствовать вкус настоящего виски: только помни, что он мой друг, и обращайся с ним как следует.

Едва прозвучали фамилия Тревер и названия Лоуренс и Эплтон, собравшиеся в зале бездельники ощутили нечто необычное. Возможно, то был всего лишь стук столкнувшихся шаров на бильярдном столе или дребезжание стаканов, донесшееся из таинственных пределов подсобки, — возможно, лишь это да еще странный шелест грязных штор у одного из тусклых окон, — но многим показалось, что кто-то заскрежетал зубами и очень глубоко вздохнул.

— Рад познакомиться, Шихан, — произнес Тревер спокойным, учтивым тоном. — Я впервые в подобном месте, но я изучаю жизнь и не хочу пренебрегать никаким опытом. В этом тоже есть поэзия, знаете ли — или, может, не знаете, но это не важно.

— Дружище, — ответствовал хозяин, — если хочешь увидеть жизнь, ты попал в подходящее место. Здесь есть все — и реальная жизнь, и славная гулянка. Пусть это чертово правительство пытается подогнать всех людей под свои мерки, если ему так приспичило, но оно не помешает парню накатить, когда ему это в радость. Чего ты хочешь, дружище, — спиртяги, кокса или какого другого топлива? У нас есть все, что ни попросишь.

По словам завсегдатаев бильярдной, именно в этот момент в размеренных, монотонных движениях швабры возникла пауза.

— Я хочу виски — старого доброго ржаного виски! — с энтузиазмом воскликнул Тревер. — Должен сказать, что мне расхотелось пить воду, после того как я прочитал о веселых попойках, которые были обыкновенным делом для студентов былых времен. Теперь меня всякий раз мучает жажда при чтении анакреонтической лирики[193] — и утолить эту жажду может лишь нечто покрепче воды.

— Анакреонтическая — что это, черт возьми, такое?

Несколько постоянных клиентов вскинули глаза, так как юноша копнул немного глубже, чем следовало. Но банкир-растратчик объяснил им, что Анакреонт был распутником, жившим давным-давно и писавшим про забавы, которым он предавался в те времена, когда весь мир напоминал заведение Шихана.

— Слушайте-ка, Тревер, — продолжал растратчик. — Шульц ведь говорил, что ваша мать занимается литературой, так?

— Да, черт побери, — ответил Тревор, — но это не имеет ничего общего с древним теосийцем![194] Она — одна из тех скучных моралистов, которые существуют везде и всегда и стремятся изгнать из жизни всякую радость, сочиняя сентиментальную дребедень. Вы когда-нибудь слышали о ней? Она пишет под своим девичьим именем Элинор Уинг.

В этот миг Старый Сумасброд выронил из рук метлу.

— Ну, вот твоя выпивка, — жизнерадостно объявил Шихан, внося в зал поднос с бутылками и стаканами. — Старое доброе виски — забористей во всем Чикаго не найдешь.

Глаза юноши заблестели, а ноздри втянули запах коричневатой жидкости, которую хозяин плеснул в его стакан. Этот запах вызвал у него отвращение, свойственная ему от природы тонкость чувств была возмущена; однако он намеревался во что бы то ни стало познать жизнь во всей ее полноте и потому сохранял самоуверенный вид. Но прежде чем его решимость подверглась испытанию, произошло нечто непредвиденное. Старый Сумасброд, внезапно распрямившись, подскочил к юноше и выбил у него из рук стакан с виски, затем не мешкая атаковал своей шваброй поднос с бутылками и стаканами, которые спустя мгновение превратились в россыпь битых стекол, плавающих в луже пахучей жидкости. Несколько человек (или существ, некогда бывших людьми) опустились на колени и принялись лакать разлитое по полу виски, но большинство посетителей замерли, наблюдая за небывалой выходкой уборщика-отщепенца.

Старый Сумасброд развернулся к оторопевшему Треверу и кротким, учтивым тоном произнес:

— Не делайте этого. Когда-то я был таким, как вы сейчас, и сделал это. Результат — перед вами.

— Чего вы добиваетесь, чертов старый шут? — выкрикнул Тревер. — Чего вы добиваетесь, мешая джентльмену развлекаться в свое удовольствие?

Тем временем Шихан, придя в себя, выступил вперед и опустил массивную руку на плечо старого бродяги.

— Это была твоя последняя выходка, старик! — гневно воскликнул он. — Когда джентльмен хочет здесь выпить, ей-богу, он должен это получить, и ты не вправе ему мешать. А теперь убирайся отсюда, пока я сам не вышвырнул тебя вон.

Но Шихану следовало бы лучше разбираться в психопатологии и учитывать последствия нервного возбуждения. Старый Сумасброд, покрепче ухватив свою швабру, принялся орудовать ею, как македонский гоплит[195] — копьем, и вскоре расчистил вокруг себя изрядное пространство, попутно выкрикивая бессвязные обрывки цитат, среди которых чаще других слышалось: «…Велиаловы сыны, хмельные, наглые»[196].

Зал сделался похож на адский чертог, люди кричали и вопили от страха перед монстром, которого они пробудили в безобидном доселе пьянчуге. Тревер пребывал в замешательстве и, когда побоище достигло апогея, вжался в стену. «Он не должен пить! Он не должен пить!» — рычал Старый Сумасброд, и это, кажется, была уже не цитата. В дверях бильярдной появились полицейские, привлеченные доносившимся изнутри шумом, но они не спешили вмешаться в происходящее. Между тем Тревер, охваченный страхом и навсегда исцелившийся от желания познать жизнь посредством приобщения к пороку, незаметно продвигался поближе к вновь прибывшим людям в синей форме. Если бы только ему удалось улизнуть и сесть на поезд до Эплтона (размышлял Тревер), он счел бы свое обучение разгулу полностью завершенным.

Внезапно Старый Сумасброд перестал размахивать своим копьем и застыл на месте, вытянувшись во весь рост — таким прямым его здесь еще никто ни разу не видел. «Ave, Caesar, moriturus te saluto!»[197] — возгласил он и рухнул на пропахший виски пол, чтобы уже никогда не подняться.

Последующие впечатления никогда не изгладятся из памяти юного Тревера. Зрелище было смутным, но незабываемым. Полицейские прокладывали себе путь сквозь толпу, подробно расспрашивая посетителей о случившемся и о мертвом теле, распластавшемся на полу. Шихан подвергся особенно тщательному допросу, однако добиться от него каких-либо полезных сведений о Старом Сумасброде не удалось. Потом банкир-растратчик вспомнил про фотографию и предположил, что ее приобщат к делу с целью произвести опознание. Нехотя обыскав жуткую фигуру с застывшим взглядом, полицейский обнаружил завернутую в бумагу карточку и велел собравшимся в зале передать ее по кругу.

— Какая цыпочка! — плотоядно покосился на прекрасное лицо один пьянчуга, но те, кто был трезв, глядели на изящные, одухотворенные черты почтительно и смущенно.

Похоже, никому было не под силу определить, кто запечатлен на снимке, и все дивились тому, что отщепенец-наркоман мог носить при себе подобный портрет, — все, кроме банкира, который тем временем в немалой тревоге взирал на прибывших полицейских. Ему-то еще ранее удалось кое-что разглядеть под маской дегенерата, которую носил при жизни Старый Сумасброд.

Наконец фотография перекочевала к Треверу, и юноша переменился в лице. Вздрогнув, он быстро завернул изображение в бумагу, словно хотел защитить его от грязи, царившей в бильярдной. Затем он долгим, изучающим взглядом посмотрел на тело, лежавшее на полу, отметив про себя высокий рост и аристократичность черт, которая проступила лишь сейчас, когда тусклое пламя жизни уже погасло. Нет, поспешно сказал он в ответ на обращенный к нему вопрос, он не знает, кто изображен на фотографии. Она была сделана так давно, добавил он, что едва ли кто-то сможет ныне узнать эту женщину.

Но Альфред Тревер не сказал правды — об этом многие догадались, когда он проявил заботу о теле умершего и вызвался организовать похороны в Эплтоне. Над каминной полкой в его домашней библиотеке висела точная копия этого портрета, и всю свою жизнь он знал и любил его оригинал.

Ибо эти утонченные и благородные черты принадлежали его собственной матери.


Рассказать:
† Л€ДИ Addam$ †
 

Re: Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Сообщение † Л€ДИ Addam$ † » 02 ноя 2015, 07:43

Очень древний народ[198]

(перевод С. Антонова)

Четверг, 3 ноября 1927 года
Дорогой Мельмот![199]

Итак, ты всецело погрузился в изучение темного прошлого этого несносного юного азиата, Вария Авита Бассиана? Брр! Мало есть на свете людей, которых я ненавижу больше, чем эту маленькую отвратительную сирийскую крысу!

Сам же я перенесся во времена Древнего Рима благодаря недавнему чтению «Энеиды» Джеймса Родса — перевода, с которым я прежде не был знаком и который ближе к тому, что написал Публий Марон,[200] чем большинство известных мне стихотворных переложений (включая неопубликованный перевод моего покойного дядюшки, доктора Кларка). Это «вергилианское» умонастроение, вкупе с призрачными фантазиями, обычными в канун Дня всех святых с его горными шабашами ведьм, породило в ночь на понедельник «римский» сон, который обладал такой невероятной ясностью и яркостью и таким огромным потенциалом скрытого ужаса, что я положительно намерен однажды использовать его в каком-нибудь своем сочинении. В юности мне часто являлись подобные сновидения — не раз и не два я целую ночь следовал за Божественным Юлием[201] через всю Галлию в качестве военного трибуна, — но это, казалось бы, давно ушло с возрастом, и потому нынешний сон произвел на меня необыкновенно сильное впечатление.

Это было на исходе дня в часы, когда пламенеет закат, в маленьком провинциальном городке Помпело у подножия Пиренеев в Ближней Испании.[202] Год, должно быть, относился к эпохе поздней республики, так как провинцией все еще управлял назначенный сенатом проконсул, а не императорский пропретор, а день, о котором идет речь, предшествовал ноябрьским календам.[203] К северу от города вздымались горы, окрашенные в пурпур и золото; на грубо отесанные камни и свежую штукатурку строений вокруг пыльного форума и на деревянные стены цирка, возвышавшиеся чуть дальше к востоку, ложился таинственный красноватый свет клонившегося к западу солнца. Одолеваемые какой-то смутной, трудноопределимой тревогой, толпы горожан: широколобые колонисты-римляне, нечесаные уроженцы здешних мест и отпрыски смешанных браков, равным образом облаченные в дешевые шерстяные тоги, — а также немногочисленные легионеры в шлемах и чернобородые представители местного племени васконов[204] в грубых плащах заполонили редкие мощеные улицы и форум.

Сам я только что сошел с носилок, на которых иллирийские носильщики — судя по всему, в изрядной спешке — доставили меня из Калагурриса, расположенного к югу отсюда, на другом берегу Ибера.[205] Оказалось, что я — квестор[206] провинции по имени Луций Целий Руф и что я вызван сюда проконсулом Публием Скрибонием Либоном, прибывшим несколько дней назад из Тарракона.[207] Здесь также были солдаты пятой когорты Двенадцатого легиона, которым командовал военный трибун Секстий Аселлий; кроме того, из Калагурриса,[208] где находилась его постоянная резиденция, прибыл легат[209] всего региона Гней Бальбуций.

Причиной собрания стал ужас, скрывавшийся в горах. Все население городка было перепугано и молило о прибытии когорты из Калагурриса. Стояла Ужасная Пора осени, когда дикие жители гор готовились совершить свои жуткие обряды, о которых горожане знали только по смутным слухам. Это был очень древний народ, обитавший высоко в горах и говоривший на отрывистом языке, которого васконы не понимали. Мало кому доводилось видеть этих людей, но несколько раз в год их маленькие желтые косоглазые посланцы, похожие на скифов, появлялись в городке и, оживленно жестикулируя, вели торг с купцами; ежегодно весной и осенью они предавались на горных вершинах мерзким ритуалам, и их вопли и жертвенные костры ввергали в ужас окрестные селения. Всякий раз это происходило в одно и то же время — в ночи перед майскими и ноябрьскими календами, и всякий раз этому предшествовали бесследные исчезновения кого-то из горожан. В то же время ходили слухи, будто местные пастухи и земледельцы отнюдь не питают вражды к очень древнему народу — неспроста многие крытые соломой хижины пустели в те ночи, когда в горах разыгрывались отвратительные шабаши.

В этом году ужас был особенно велик, так как люди знали, что очень древний народ разгневан на Помпело. Три месяца назад пятеро маленьких косоглазых торговцев спустились с гор, и в ходе драки, случившейся на рынке, трое из них были убиты. Двое других, не проронив ни слова, убрались восвояси — и ни один поселенец не исчез в эту осень. Подобное бездействие таило в себе угрозу. Как правило, шабаши, которые устраивал очень древний народ, не обходились без человеческих жертвоприношений, и нынешнее подозрительное затишье заставило поселенцев трепетать от страха.

Много ночей подряд в горах раздавалась гулкая барабанная дробь, и наконец эдил[210] Тиберий Анней Стилпон (наполовину местный по крови) послал к Бальбуцию в Калагуррис за когортой, которая могла бы пресечь шабаш в грядущую ужасную ночь. Бальбуций без долгих размышлений отказался удовлетворить его просьбу под предлогом того, что страхи крестьян беспочвенны и что римскому народу нет никакого дела до омерзительных ритуалов обитателей гор, если они не угрожают его гражданам. Я же, хотя и был близким другом Бальбуция, заявил, что не согласен с его решением: я глубоко изучил темные запретные верования и был убежден, что очень древний народ способен наслать любую ужасную кару на городок, являвшийся, в конце концов, римским поселением, где проживало значительное число наших граждан. Мать просившего о помощи эдила, которую звали Гельвия, была чистокровной римлянкой, дочерью Марка Гельвия Цинны, прибывшего сюда с армией Сципиона.[211] Исходя из этих соображений я послал раба — маленького быстроногого грека по имени Антипатр — с письмом к проконсулу, и Скрибоний, внимательно рассмотрев мои доводы, приказал Бальбуцию отправить в Помпело пятую когорту под командованием Аселлия; вечером накануне ноябрьских календ ей предстояло углубиться в горы и пресечь любые мерзкие действа, какие там обнаружатся, а также захватить столько пленных, сколько можно будет доставить в Тарракон к ближайшему суду пропретора. Бальбуций, однако, подал протест, и, таким образом, обмен письмами продолжился. Я писал проконсулу столь часто, что он всерьез заинтересовался жуткими обстоятельствами этого дела и решил расследовать его самолично.

Наконец он отправился в Помпело вместе со своими ликторами[212] и слугами; городок, полнившийся весьма впечатляющими и тревожными слухами, горячо поддерживал его приказ о пресечении шабаша. Желая посоветоваться с кем-либо, кто знал суть происходящего, проконсул приказал мне сопровождать когорту Аселлия. Бальбуций присоединился к походу и стремился своими советами противостоять задуманному предприятию: он искренне полагал, что решительные военные действия послужат причиной опасных волнений среди васконов — и варваров-кочевников, и тех, кто вел оседлую жизнь.

Так мы все и оказались здесь, в этих осенних горах, освещенных таинственными закатными лучами, — старый Скрибоний Либон в тоге-претексте,[213] с сияющей лысой головой, на которой играли золотые блики, и морщинистым ястребиным лицом; Бальбуций в сверкающем шлеме и нагруднике, выбритый до синевы и с плотно сжатыми губами, выдававшими откровенное и упорное несогласие; молодой Аселлий в отполированных наголенниках и с высокомерной усмешкой на лице, а также любопытное смешение горожан, легионеров, местных варваров, крестьян, ликторов, рабов и слуг. Я был облачен в обычную тогу и не имел при себе никаких знаков отличия. И повсюду вокруг был разлит гнетущий ужас. Городской и сельский люд едва осмеливался говорить вслух, а люди из окружения Либона, проведшие в здешних местах около недели, похоже, уже успели заразиться безымянным страхом. Сам старый Скрибоний выглядел необыкновенно мрачным, и громкие звуки голосов тех, кто прибыл позднее, казались странно неуместными, словно мы находились на месте чьей-то смерти или в храме некоего неведомого бога.

Мы вошли в преторий,[214] и между нами начался нелегкий разговор. Бальбуций настойчиво повторил свои возражения, и его поддержал Аселлий, который, по-видимому, относился ко всем уроженцам этих мест с крайним презрением, но вместе с тем считал неразумным их будоражить. Оба военачальника утверждали, что бездействовать к неудовольствию меньшей части населения, состоящей из колонистов и цивилизованных аборигенов, менее рискованно, чем, искореняя жуткие ритуалы, вызвать гнев большинства, а именно варваров и крестьян. Я же, в свою очередь, повторил, что необходимо действовать, и выразил готовность сопровождать когорту в любом походе, который она предпримет. Я указал на то, что васконы-варвары, мягко говоря, непокорны и ненадежны, и потому, какую бы тактику мы сейчас ни избрали, стычки с ними — всего лишь вопрос времени; что в прошлом они не выказали себя опасными для наших легионов противниками и что было бы недостойно представителей римского народа позволить варварам нарушать порядок, которого требуют правосудие и престиж Республики. С другой стороны, успешное управление провинцией зависит в первую очередь от безопасности и доброго расположения цивилизованной части общества, людей, чьими стараниями развивается торговля и обеспечивается процветание и в чьих венах — немалая доля нашей италийской крови. Хотя эти люди, возможно, и составляют меньшинство населения, они являются надежным элементом, на чью верность можно положиться и чье содействие прочнее всего подчинит провинцию власти Сената и римского народа. Должно и полезно предоставить им защиту, которая полагается римским гражданам, предприняв для этого (тут я бросил саркастический взгляд на Бальбуция и Аселлия) некоторые старания и хлопоты, а также ненадолго прекратив попойки и петушиные бои в лагере, разбитом в Калагуррисе. В том, что Помпело и его жителям угрожает реальная опасность, меня убеждали проведенные мною исследования. Я прочел множество свитков из Сирии, Египта и таинственных городов Этрурии и долго беседовал с кровожадным жрецом Дианы Арицийской[215] в лесном святилище на берегу озера Неми. Во время шабашей в горах могли разыгрываться жуткие сцены, которым было не место во владениях римского народа; и попустительство известного рода оргиям, обычно сопровождающим эти шабаши, мало соответствовало обычаям тех, чьи предки при консуле Аулии Постумии казнили множество римских граждан, предававшихся вакханалиям (память об этом запечатлело специальное постановление сената,[216] выгравированное в бронзе и доступное ныне взору каждого). Застигнутый в должное время, прежде чем ритуалы пробудят к жизни нечто, способное противостоять железу римского пилума,[217] шабаш мог быть остановлен силами одной когорты. Требовалось лишь взять под стражу непосредственных его участников, не трогая при этом многочисленных зрителей, что значительно пригасило бы недовольство симпатизировавших шабашу поселян. Словом, как долг, так и целесообразность требовали решительных действий, и я готовился выступить в поход, ибо не сомневался, что Публий Скрибоний, памятуя о достоинстве и обязательствах римского народа, отправит когорту в горы — в согласии со своим планом и вопреки настойчиво повторяемым протестам Бальбуция и Аселлия, чьи речи подобали скорее провинциалам, нежели римлянам.

Закатное солнце стояло уже очень низко, и весь городок, погруженный в безмолвие, казалось, был окутан таинственными и губительными чарами. Проконсул Публий Скрибоний наконец одобрил мои предложения и временно включил меня в состав когорты, наделив полномочиями старшего центуриона; Бальбуций и Аселлий выразили свое согласие — первый более учтиво, нежели последний. Когда на дикие осенние склоны спустились сумерки, издалека стала доноситься размеренная и жуткая дробь неведомых барабанов. Несколько легионеров выказали робость, но резкие слова приказа вернули их в строй, и вскоре вся когорта выстроилась на открытой равнине к востоку от цирка. Либон, так же как и Бальбуций, решил лично сопровождать когорту; однако оказалось чрезвычайно трудно найти среди местных жителей того, кто смог бы показать дорогу в горы. В конце концов юноша по имени Верцеллий, чистокровный римлянин, согласился провести нас хотя бы через предгорья.

Мы выступили походным строем в сгущавшихся сумерках; над лесами слева от нас дрожал тонкий серебряный серп молодой луны. Больше всего нас беспокоило то, что шабаш все еще продолжался. Слухи о прибытии в город когорты, вероятно, достигли гор, и даже неясность наших дальнейших намерений не могла сделать их менее тревожными — однако барабаны по-прежнему выбивали зловещую дробь, как будто участники действа по каким-то причинам оставались безразличны к тому, идут на них маршем силы римского народа или нет. Гул усилился, когда мы достигли ущелья с уходившей вверх тропой; нас с двух сторон обступили крутые лесистые склоны, стволы деревьев в колеблющемся свете наших факелов приобрели странно-причудливый вид.

Все передвигались пешком, кроме Либона, Бальбуция, Аселлия, двух-трех центурионов и меня; наконец тропа стала такой крутой и узкой, что всадникам пришлось спешиться, и группе из десяти человек было приказано стеречь лошадей, хотя едва ли какие-нибудь грабители могли объявиться здесь в такую страшную ночь. Временами нам казалось, будто по лесу невдалеке от нас крадется чья-то фигура; после получасового подъема продвижение когорты, насчитывавшей более трехсот человек, оказалось крайне затруднено из-за чрезмерной крутизны и узости тропы. И вдруг из леса, оставшегося позади, до нас донесся ужасающий звук. Его издавали привязанные лошади — они визжали… не ржали, а именно визжали… и ни одного огонька, ни единого звука человеческого голоса, которые могли бы объяснить происходившее внизу. В тот же миг на расположенных впереди горных вершинах вспыхнули костры, и стало казаться, что ужас подстерегает нас с обеих сторон.

Поискав юного Верцеллия, нашего провожатого, мы нашли лишь съежившуюся массу, утопавшую в луже крови. В руке проводника был зажат короткий меч, сорванный с пояса подцентуриона Децима Вибулана, а на лице его застыло выражение такого ужаса, что самые отважные ветераны, увидев его, побледнели. Он убил себя, услышав визг лошадей… он, родившийся и выросший в здешних краях и знавший, какие слухи ходят про эти горы. Тотчас один за другим начали гаснуть факелы, крики перепуганных легионеров сливались с непрерывным визгом привязанных внизу лошадей. Воздух сделался ощутимо прохладнее — стремительнее, чем это бывает в начале ноября, — и словно задрожал от ужасных волн, порожденных биением громадных крыльев.

Вся когорта пребывала теперь в бездействии, и в угасавшем свете факелов я увидел то, что показалось мне фантастическими тенями, которые очертил в небе призрачный свет Млечного Пути, когда они скользили на фоне Персея, Кассиопеи, Цефея и Лебедя. Затем с неба внезапно исчезли все звезды — даже яркие Денеб и Вега впереди и одинокие Альтаир и Фомальгаут позади нас. А когда окончательно потухли факелы, над потрясенной и пронзительно кричавшей когортой остались видны только тлетворные и жуткие жертвенные костры, полыхавшие на горных вершинах; в их адском алом свете начали вырисовываться силуэты огромных, неистово скачущих безымянных тварей, о которых умалчивают даже самые фантастические из тайных сказаний фригийских жрецов и кампанийских старух.

Достигнув предела громкости, дьявольская барабанная дробь перекрыла слившиеся в ночи крики людей и лошадей, а пронизывающий, холодный как лед ветер с жуткой неторопливостью скользнул вниз с заповедных высот и стал поочередно овевать каждого воина, пока вся когорта не забилась с криком в темноте, как живая иллюстрация судьбы Лаокоона и его сыновей.[218] Только старый Скрибоний Либон выглядел покорившимся судьбе. Посреди всеобщего крика он произнес несколько слов, которые до сих пор отдаются эхом в моих ушах: «Malitia vetus: malitia vetus est… venit… tandem venit…»[219]

А затем я проснулся. Это был самый яркий из всех виденных мною за долгие годы снов, явившийся из тайников подсознания, которые длительное время пребывали в забвении и неприкосновенности. О судьбе той когорты никаких сведений не сохранилось, но известно, что по крайней мере город был спасен — энциклопедии свидетельствуют, что Помпело существует и поныне, под современным испанским именем Памплона.[220]

Остаюсь к услугам Вашего готического превосходительства,

Гай Юлий Вер Максимин


Рассказать:
† Л€ДИ Addam$ †
 

Re: Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Сообщение † Л€ДИ Addam$ † » 02 ноя 2015, 07:44

Память[221]

(перевод О. Мичковского)

В долине Нис ущербная луна сияет мертвенно и тускло, концами своего неровного серпа касаясь губительной листвы гигантских анчаров.[222] В глубине долины полно уголков, где царит вечный мрак, и те, кто там обитает, надежно скрыты от постороннего взора. Среди дворцовых руин, разбросанных по заросшим травой и кустарником склонам, стелются ползучие лозы и побеги вьющихся растений — цепко оплетая надломленные колонны и угрюмые монолиты, они взбираются на мраморные галереи, выложенные руками неведомых зодчих. В ветвях исполинских деревьев, что высятся среди запущенных дворов, резвятся обезьянки, а из глубоких подземелий, где спрятаны несметные сокровища, выползают ядовитые змеи и чешуйчатые твари, не имеющие названия.

Громадные каменные глыбы спят мертвым сном под одеялами из сырого мха — это все, что осталось от могучих стен. Когда-то эти стены воздвигались на века — и, по правде сказать, по сей день еще служат благородной цели, ибо черная жаба нашла себе приют в их тени.

А по самому дну долины несет свои вязкие, мутные воды река Век. Неизвестно, где берет она начало и в какие подводные гроты впадает, и даже сам Демон Долины не ведает, куда струятся ее воды и отчего у них такой красный цвет.

Однажды Джинн, пребывающий в лучах луны, обратился к Демону Долины с такой речью:

— Я стар и многого не помню. Скажи мне, как выглядели, что совершили и как называли себя те, кто воздвиг эти сооружения из камня?

И Демон отвечал:

— Я — Память и знаю о минувшем больше, нежели ты. Но и я слишком стар, чтобы помнить все. Те, о ком ты спрашиваешь, были столь же загадочны и непостижимы, как воды реки Век. Деяний их я не помню, ибо они продолжались лишь мгновение. Их внешность я припоминаю смутно и думаю, что они чем-то походили вон на ту обезьянку в ветвях. И только имя запомнилось мне навсегда, ибо оно было созвучно названию реки. Человек — так звали этих созданий, безвозвратно канувших в прошлое.

Получив такой ответ, Джинн вернулся к себе на луну, а Демон еще долго задумчиво смотрел на маленькую обезьянку, резвившуюся в ветвях исполинского дерева, что одиноко высилось посреди запущенного двора.

Ньярлатхотеп[223]

(перевод О. Мичковского)

Ньярлатхотеп… крадущийся хаос… Я единственный, кто уцелел… И я буду говорить в пустоту…

Когда это началось, я точно не помню — во всяком случае, с тех пор минул не один месяц. Весь мир словно застыл в напряженном ожидании чего-то страшного. К повсеместному политическому и общественному брожению добавилось странное и неотвязное ощущение надвигающейся катастрофы — катастрофы глобальной и неотвратимой, подобной тем, что происходят в кошмарных снах. Люди ходили бледные и встревоженные; воздух полнился всевозможными предсказаниями, которые настолько противоречили здравому смыслу, что никто не смел в них поверить. Над планетой тяготело сознание неискупимой вины, а из бездонных межзвездных пространств веяло ледяным холодом, и горе было тому, кто испытывал его на себе, оказавшись в темном безлюдном месте! Смена времен года дала какой-то дьявольский сбой — бабье лето, казалось, длилось уже целую вечность, и создавалось впечатление, что мир, а быть может, и вся Вселенная вышли из подчинения известных людям богов или сил и подпали под власть богов или сил неведомых.

Вот тогда-то и объявился Ньярлатхотеп, выходец из Египта. Говорили, что он представитель старинного рода и выглядит как фараон. Феллахи, завидев его, простирались ниц, хотя и не могли объяснить почему. Сам он утверждал, что восстал из глубины двадцати семи столетий и что до него доходили послания с других планет. Путешествуя по цивилизованным странам, Ньярлатхотеп — смуглый, стройный и неизменно мрачный — приобретал какие-то замысловатые приборы из стекла и металла и мастерил из них другие приборы, еще более замысловатые. Он выступал с речами на научные темы, рассказывал об электричестве и психологии и демонстрировал такие удивительные опыты, что зрители теряли дар речи, а его слава росла с каждым днем. Те, кому случалось побывать на его выступлениях, советовали сходить на них другим, но в голосе их при этом звучала дрожь. Всюду, где бы он ни появлялся, спокойной жизни приходил конец, и предрассветные часы оглашались криками людей, преследуемых кошмарными видениями. Никогда прежде подобные вещи не принимали характер общественного бедствия, и умные люди начали поговаривать о том, что неплохо было бы запретить сон в предутренние часы, дабы истошные вопли несчастных не смущали покой луны, льющей бледный сочувственный свет на зеленые воды городских каналов и ветхие колокольни, вонзенные в тусклое нездоровое небо.

Я хорошо помню, как Ньярлатхотеп появился в нашем городе — в этом огромном, старинном и сумрачном городе, хранящем память о бесчисленных злодеяниях прошлого. Я был немало наслышан о Ньярлатхотепе от своего приятеля, поведавшего мне о том неизгладимом впечатлении, которое производили на людей его опыты, и горел желанием увидеть их воочию и разоблачить как ловкие трюки. По словам приятеля, эти опыты превосходили самое смелое воображение, ибо пророчества, проецируемые на экран в зашторенной комнате, были под силу одному лишь Ньярлатхотепу, а его пресловутые искры обладали чудесной способностью вызывать у людей видения, что доселе таились в самой глубине их зрачков и не могли быть извлечены никаким иным способом. Впрочем, мне и раньше доводилось слышать, будто все, кто побывал на сеансах Ньярлатхотепа, получали способность видеть такие вещи, каких не могли видеть другие.

Стоял жаркий осенний вечер, когда среди толпы таких же любопытных я двигался по шумным улицам на встречу с Ньярлатхотепом. Мы прошли через весь город, а потом нескончаемо долго поднимались по ступеням, ведущим в тесный и душный зал. И когда на экране замаячили тени, я различил неясные очертания фигур в капюшонах, собравшихся на фоне древних развалин, и желтые, искаженные злобой лица, выглядывающие из-за обломков каменных сооружений. И еще я увидел мир, одолеваемый мраком, и разрушительные смерчи, нисходящие с запредельных высот, и яростную пляску вихрей вокруг тусклого остывающего солнца. А потом над головами зрителей причудливо затанцевали искры, и у меня волосы встали дыбом при виде тех неведомо откуда взявшихся уродливых теней, что повисли над головами присутствующих. И когда я, самый хладнокровный и рациональный из всех, дрожащим голосом пробормотал что-то насчет «надувательства» и «статического электричества», Ньярлатхотеп приказал нам убираться вон, и, спустившись по головокружительной лестнице, мы выбежали в сырую и жаркую тьму пустынных ночных улиц. Я торжествующе вскричал, что мне было совсем не страшно, и все дружным хором поддержали меня. Мы принялись клятвенно заверять друг друга в том, что город совсем не изменился, что в нем по-прежнему идет жизнь, и при тускнеющем свете уличных фонарей без конца клеймили гнусного шарлатана и смеялись над собственным легковерием.

А потом с нами стало твориться что-то неладное. Думаю, причиной тому послужил болезненный, зеленоватый свет луны, ибо как только погасли фонари, мы непроизвольно выстроились в своего рода шеренги и принялись двигаться к некой известной нам цели, о которой не смели не только говорить, но и думать. Мы шли и замечали, что там, где раньше была мостовая, теперь росла трава, а на месте трамвайных рельсов лишь изредка попадалась полоска-другая ржавого металла. Один раз мы наткнулись на трамвай — искореженный, с выбитыми стеклами, запрокинутый набок, и, сколько бы мы ни всматривались вдаль, мы никак не могли понять, куда делась третья по счету башня на берегу реки и почему верхушка второй башни имеет такие неровные очертания. Затем мы разбились на узкие колонны, каждая из которых потянулась в свою сторону. Одна скрылась в переулке налево, откуда потом еще долго доносились отзвуки душераздирающих стонов. Другая спустилась в заросший сорняками вход в метро, огласив ночные улицы смехом, более похожим на вой. Колонна, в которой двигался я, направилась за пределы города, и вскоре мне стало холодно, как зимой. Оглядевшись, мы увидели, что находимся в открытом поле среди снегов, зловеще мерцающих в мертвенном свете луны. Откуда она здесь взялась — эта нетронутая снежная пустыня, простирающаяся во все стороны на необозримое расстояние? Лишь в одном месте снега расступались — там зияла чудовищная пропасть, казавшаяся еще более черной посреди своего ослепительного окружения. Мои спутники, словно завороженные, устремились в эту пропасть, и только теперь я увидел, насколько малочисленной была наша колонна. Сам я не торопился следовать примеру остальных, ибо эта черная щель среди освещенных зеленоватым светом снегов внушала мне смертельный страх, тем более что оттуда, где скрылись мои товарищи, раздавались жалобные стоны и причитания. Но мои силы были слишком слабы, чтобы противиться неудержимой тяге, увлекавшей меня вниз, и, словно в ответ на призыв тех, кто прежде меня скрылся в этой бездне, я нырнул, трепеща и обмирая от страха, в беспросветную пучину невообразимого ужаса…

О вы, с виду разумные, а на деле безумцы, что прежде считались богами, — только вы можете рассказать все как было!

Слабая, беспомощная тень, корчась от боли, причиняемой железной хваткой неведомых рук, мчится сквозь непроглядную тьму распадающегося на части мироздания мимо мертвых планет с язвами на месте городов. Ледяные вихри задувают тусклые звезды, словно свечи. Бесформенные призраки невообразимых монстров встают над галактиками. За ними теснятся смутные очертания колонн неосвященных храмов, что покоятся на безымянных утесах, а вершинами уходят в пустоту гибельного пространства — туда, где кончается царство света и тьмы. И на всем протяжении этого жуткого вселенского кладбища падение сопровождается приглушенным и размеренным, как сердцебиение, барабанным боем и тонкими заунывными причитаниями кощунствующих флейт; и под эти отвратительные дроби и трели, что доносятся из непостижимой беспросветной бездны, лежащей за гранью времен, выделывают свои замедленные, неуклюжие и беспорядочные па гигантские, чудовищные боги, последние боги Вселенной, эти незрячие, немые и бездушные статуи, воплощение которых — Ньярлатхотеп.


Рассказать:
† Л€ДИ Addam$ †
 

Re: Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Сообщение † Л€ДИ Addam$ † » 02 ноя 2015, 07:45

Ex oblivione[224][225]

(перевод О. Мичковского)

Когда настали мои последние дни и ничтожные мелочи жизни стали сводить меня с ума, подобно тем каплям воды, что падают на голову несчастной жертвы в камере пыток, я стал все чаще искать прибежища в лучезарном царстве снов. Там я находил ту толику красоты, которой мне так недоставало в жизни, и подолгу бродил по старым, запущенным садам под сенью очарованных рощ.

В тех снах, где ветер был теплым и пряным, я слышал зов юга и, устремляясь ему навстречу, парил в безбрежном пространстве под неведомыми звездами.

А в снах, где моросил дождь, я скользил в челноке по недвижной глади сумрачной подземной реки, пока не попадал в страну пурпурных закатов, разноцветных деревьев и неувядающих роз.

И еще мне снилось, будто я иду по чудесной золотой долине, вступаю в тенистую рощу с живописными развалинами и останавливаюсь перед высокой, сплошь увитой плющом стеной с крошечной бронзовой калиткой.

Я часто видел этот сон — и с каждым разом проводил все больше времени в прохладном полумраке среди высоких, причудливо изогнутых стволов, меж которыми тут и там виднелись потемневшие от времени камни древних храмов, погребенных в черной сырой земле. И всякий раз пределом моих ночных скитаний становилась могучая, увитая плющом стена с крошечной бронзовой калиткой.

День ото дня все сильнее ощущая на себе тяжесть серых и однообразных будней, я с нетерпением ждал наступления ночи, чтобы вновь перенестись в чудесную долину и бродить по тенистым рощам, вкушая неизъяснимое блаженство. С некоторых пор я даже стал подумывать о том, чтобы остаться там навсегда и покончить с прозябанием в этом безрадостном мире, лишенном прелести и красоты. И когда я глядел на крошечную калитку в могучей стене, я сердцем чувствовал, что она ведет в волшебное царство грез, откуда нет возврата.

Отныне я каждую ночь занимался поисками потайной щеколды, отодвинув которую я смог бы пройти через калитку в древней, увитой плющом стене. И хотя все старания мои были тщетны, я не отчаивался и продолжал свои поиски — ведь там, за стеной, меня ждало лучезарное царство вечной и прекрасной жизни.

В одном из снов я забрел в призрачный город Закарион и там нашел древний манускрипт, испещренный размышлениями мудрецов, которые некогда жили в этом городе и были слишком мудры, чтобы родиться наяву. Манускрипт этот содержал многочисленные свидетельства о мире снов и в том числе одну легенду, где говорилось о золотой долине, священной храмовой роще и высокой стене с крошечной бронзовой калиткой. С первого взгляда я понял, что эта легенда повествует о тех самых местах, где я столь часто бывал, и я долго вчитывался в пожелтевший от времени свиток.

Одни из мудрецов восторженно расписывали чудеса, таившиеся по ту сторону стены, другие с содроганием говорили об ужасах и великих разочарованиях. Я не знал, кому из них верить, но желание попасть в ту неведомую страну разгорелось во мне еще сильнее, ибо ничто так не притягивает нас, как тайна и неопределенность, и ничто так не пугает, как проза повседневности. Поэтому, как только я вычитал про снадобье, с помощью которого можно проникнуть за калитку в высокой стене, я решил прибегнуть к нему перед очередным отходом ко сну.

Сегодня ночью я принял это снадобье и перенесся в золотую долину с тенистыми рощами. На этот раз калитка оказалась открытой, и из нее исходило ослепительное сияние, придавая еще более причудливый и загадочный вид искривленным стволам и куполам погребенных храмов. Окрыленный увиденным, я устремился навстречу красотам и радостям той страны, откуда не бывает возврата.

Но когда калитка распахнулась шире и чары снадобья и сна перенесли меня по ту сторону стены, я понял, что моим надеждам на великолепие и красоту пришел конец, ибо там, куда я попал, не было ни суши, ни воды, но одна сплошная белизна пустого и безбрежного пространства. И, охваченный блаженством, о котором я не смел и мечтать, я заново растворился в исходной бесконечности кристального забвения, откуда демон по имени Жизнь призвал меня на один только краткий и безотрадный миг.


Рассказать:
† Л€ДИ Addam$ †
 

Re: Говард Ф Лавкрафт Зов Ктулху

Сообщение † Л€ДИ Addam$ † » 02 ноя 2015, 07:45

При свете луны[226]

(перевод О. Мичковского)

Я ненавижу луну, я смертельно боюсь луны — ибо в ее зыбком свете иные знакомые и милые сердцу места порой представляются мне чужими и безотрадными…

Это было в тот вечер, когда я гулял при луне по старому, запущенному саду, — в тот волшебный летний вечер, когда дурманящие ароматы цветов и колыхание влажной листвы навевали сумбурные и красочные грезы. Приблизившись к неглубокому ручью с кристально чистой водой, я обратил внимание на странную рябь, появившуюся на его тронутой желтизной поверхности, как если бы некая сила властно влекла эти мирные воды в нездешние моря. Быстро и беззвучно, игриво и торжественно — кто знает, куда устремлялся этот заклятый луной поток? А в это время с утопающих в зелени берегов, подхватываемые пьянящим ночным ветерком, один за другим взмывали в воздух белые цветы лотоса — взмывали и в отчаянии бросались в поток, а потом кружились в бешеном водовороте под затейливым сводчатым мостом и оглядывались назад с выражением зловещей безмятежности, свойственным лицам умерших.

Охваченный паническим страхом перед неизвестностью и перед этими мертвыми лицами, которые, казалось, манили меня за собой, я бросился бежать вдоль берега ручья, безжалостно топча забывшиеся сном цветы; я бежал и все более убеждался в том, что при свете луны этот сад не имеет конца. Там, где днем я видел стены, теперь открывались все новые и новые панорамы с деревьями и тропинками, цветами и кустами, каменными идолами и пагодами — и позолоченный луной поток бежал, извиваясь меж травянистых берегов под причудливыми мостами из мрамора. А мертвые лица-лотосы по-прежнему звали меня за собой, отверзая скорбные уста, и я бежал, не переводя духа, пока не достиг того места, где тростник колыхался на ветру и мерцали песчаные отмели, — здесь ручей раздавался вширь и сливался с безбрежным и безымянным морем.

Все та же ненавистная луна озаряла необозримую морскую гладь; упоительные благоухания курились над безмолвными водами. Увидев, как лица-лотосы погружаются в пучину моря, я пожалел о том, что у меня нет сети, чтобы вызволить их оттуда и узнать у них ночные секреты луны. Но вскоре луна скатилась к западу, и сонные воды лениво отхлынули от сумрачных берегов, обнажив старинные шпили и белые колонны, украшенные гирляндами водорослей. И тогда я понял, что это тот самый затонувший город, куда попадают все умершие, и затрепетал, потеряв всякое желание беседовать с лицами-лотосами.

Но когда я различил на горизонте черный силуэт кондора, спускавшегося с небес, чтобы передохнуть на выступавшей из воды поверхности огромного рифа, я страстно возжелал расспросить его о тех, кого знал при жизни. И я бы непременно расспросил его, когда бы он не находился так далеко от меня, — но он был слишком далеко, а потом и вовсе исчез из виду, как будто растаял на фоне огромной черной скалы.

При неверном свете заходящей луны я продолжал наблюдать за отливом. Я видел, как обнажаются все новые и новые шпили, башни и крыши мертвого города. И пока я стоял и смотрел, упоительные благоухания постепенно уступали место тошнотворному запаху гниющей плоти — ибо именно сюда, в это глухое и богом забытое место, собирались мертвые тела со всего света, дабы ими набивали себе брюхо жирные морские черви.

Тем временем зловещая луна висела уже так низко, что едва не касалась поверхности моря, кишевшего чудовищными червями. И, глядя, как зыбятся воды там, где извивались скользкие черви, я словно кожей ощутил какую-то новую угрозу, исходившую с той стороны, где скрылся кондор.

Интуиция меня не обманула — ибо к тому моменту, когда я поднял глаза, отлив обнажил значительную часть широкого рифа, у которого прежде виднелась одна верхушка, и я с ужасом увидел, что это вовсе не риф, а черное базальтовое темя чудовищного монстра, чей громадный лоб уже выступал над водой в тусклом свете луны, а исполинские копыта, должно быть, бороздили ил где-то в невообразимых глубинах. Представив себе, что произойдет, когда луна с ее дьявольским оскалом и отвратительной желтизной предательски улизнет, а из воды покажется доселе невидимое лицо чудовища и на меня уставятся его глаза, я испустил отчаянный вопль.

И чтобы не стать добычей этой безжалостной твари, я, не раздумывая, нырнул в зловонное мелководье — туда, где среди опутанных водорослями стен и отсыревших мостовых жирные морские черви справляли свою жуткую тризну на останках мертвецов, прибывших со всего света.

История «Некрономикона»[227]

(перевод О. Мичковского)

В оригинале труд озаглавлен «Аль-Азиф», где «азиф» — это звук, издаваемый по ночам, как гласит арабское поверье, злыми духами (в действительности — насекомыми).

Автором труда является Абдул Альхазред, безумный поэт из города Сана,[228] что в Йемене, живший в период правления Омейядов[229] около 700 года н. э. Он посещал руины Вавилона, исследовал подземные лабиринты Мемфиса и провел десять лет в полном одиночестве в той великой пустыне на юге Аравии, что с античных времен носит название Руб-эль-Хали, или Необитаемая, а современными арабами именуется Дехной, или Багряной. Считается, что она находится под покровительством населяющих ее демонов и духов смерти. Чудеса этой пустыни несметны и непостижимы, если верить рассказам тех, кто якобы в ней побывал. Последние годы своей жизни Альхазред провел в Дамаске, где и был написан «Некрономикон» («Аль-Азиф»), О его смерти или исчезновении (738 г.) ходит множество жутких и противоречивых слухов. Ибн Халикан (биограф, живший в XII веке) пишет, что он был схвачен и растерзан среди бела дня невидимым монстром на глазах многочисленной толпы парализованных страхом людей. Немало анекдотов ходит о его безумии. Он, например, утверждал, будто видел легендарный Ирем, или Город колонн, и извлек из-под развалин одного заброшенного безымянного города поразительные хроники и своды сокровенных знаний, оставшиеся после той расы, что населяла землю прежде человечества. Формально исповедуя ислам, он был равнодушен к Аллаху и почитал неведомых богов, которых именовал Йог-Сототом и Ктулху.

В 950 году «Азиф», имевший широкое, хотя и негласное, хождение среди философов своей эпохи, был тайно переведен на греческий Феодором Филетским из Константинополя под заглавием «Некрономикон». В течение целого столетия книга владела умами любителей сверхъестественного, порой подвигая их на чудовищные эксперименты, пока наконец не была подвергнута запрету и последующему сожжению указом патриарха Михаила.[230] В результате этой акции книга надолго выпала из поля зрения читателей, став достоянием отрывочных слухов, но в 1228 году Олаус Вормий[231] осуществил ее перевод на латынь, и этот текст был напечатан дважды — первый раз в пятнадцатом веке (готическим шрифтом и, скорее всего, в Германии), второй раз в семнадцатом (вероятно, в Испании). Оба издания не имели выходных данных, так что время и место их выпуска определены на основании сугубо типографских особенностей. Как латинский, так и греческий переводы были преданы анафеме Папой Григорием IX в 1232 году, вскоре после выхода в свет латинского текста, привлекшего к книге внимание образованной публики. Оригинальный арабский текст был утерян еще во времена Вормия — он пишет об этом во вступительной статье. Что же касается греческой копии, изданной в Италии между 1500 и 1550 годами, — то о ней ничего не было слышно после 1692 года, когда сгорела библиотека одного салемского обывателя. Английский перевод, осуществленный доктором Ди,[232] напечатан не был и сохранился лишь в виде фрагментов, оставшихся от рукописного оригинала. Из существующих на сегодня латинских копий (XV и XVII веков) одна, насколько нам известно, находится в спецхране Британского музея, другая — в Национальной библиотеке в Париже. В Уайденерской библиотеке Гарвардского университета и в библиотеке аркхемского Мискатоникского университета имеются издания XVII века. Такое же издание есть в университетской библиотеке Буэнос-Айреса. Возможно, сохранилось немало других копий, существование которых держится в тайне их владельцами. В любом случае, упорно ходит слух, будто одно из изданий пятнадцатого века составляет часть коллекции небезызвестного американского нувориша. Поговаривают также, что греческий текст шестнадцатого века сохранился среди фамильных реликвий салемской семьи Пикманов, но даже если это так, то его можно считать утерянным, так как его владелец, художник Р. А. Пикман,[233] пропал без вести в 1926 году. Книга Альхазреда запрещена властями большинства стран и всеми официальными конфессиями. Чтение ее ведет к самым трагическим последствиям. Говорят, что некоторые положения этой книги (лишь немногие из них являются достоянием гласности) легли в основу книги Р. У. Чемберса[234] «Король в желтом».


Рассказать:
† Л€ДИ Addam$ †
 

Пред.След.

Кто сейчас на конференции

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 4